Смерть носит пурпур
– Что это значит? – возмутился он. – Я полицию позову.
– Не извольте беспокоиться, она уже здесь, – сказал Ванзаров. – Позвольте представиться: чиновник особых поручений сыскной полиции. Итак, где изволили ночевать?
Подумав, Нарышкин решил не связываться.
– У друга гимназического…
– Где проживает ваш друг?
Был назван адрес на Васильевском острове.
– Для чего все это выведывать? – спросил Нарышкин. – Кому интересно знать, где я ночевал?
Ванзаров не ответил, но подмигнул. Что можно было понимать как угодно. Однако более проходу не мешал и даже отступил в сторону. Нарышкин только головой покачал такой невоспитанности полиции: ни с того ни с сего хватать человека и допрашивать о всяких пустяках. Он старательно обошел Ванзарова, поднялся на крылечко и подергал звонок. В доме было тихо. Нарышкин дернул еще раз и прислушался.
– Спит, что ли… – пробормотал он, прислонив ухо к двери.
– Воспользуйтесь своим ключом, – посоветовали ему.
– Иван Федорович не дает свой ключ…
– Позвольте…
Нарышкина отстранили откровенно грубо. Ванзаров взялся за дверную ручку, примериваясь для сильного рывка. Но дверь чуть приоткрылась сама.
– Это что значит? – спросил Нарышкин. – Иван Федорович не любит дверь открытой держать…
Ванзаров заглядывал в образовавшуюся щель.
– Воров боится?
– Просто не любит…
– И как ему вчера удалось дверь закрыть?
– Он это делает механически. В любом… В любом состоянии. Позвольте пройти.
Нарышкину велели оставаться на месте. Чуть приоткрыв створку, Ванзаров протиснулся внутрь. Вернулся он чрезвычайно быстро.
– Аполлон Григорьевич, по-моему, вам есть чем заняться, – сказал он.
Лебедев подхватил чемоданчик, поджидавший верным псом, и вошел в дом.
– Вам туда покуда нельзя. – Ванзаров подхватил Нарышкина под руку, тот слабо сопротивлялся. – Оставайтесь на месте. Не вздумайте уронить посылку…
17
Лариса Алексеевна мучилась вопросами, но боялась даже звук издать. Она тихонько посматривала на дочь, надеясь угадать по каким-то внешним признакам те перемены, что так явно произошли в ее характере. С Ольгой происходило что-то, чего ее мать не могла понять. Даже черты лица ее, казалось, стали другими. В них пропала резкость, угловатость, появилась незнакомая мягкость и спокойствие. Перемены начались с раннего утра. Встав, как обычно, барышня Нольде распахнула окно, глубоко и с видимым удовольствием вдохнула еще прохладный воздух и вдруг запела. Она пела тихонько, еле слышно романс на стихи Анненского, пела чисто и беззаботно, как поет человек, у которого легко на сердце. Лариса Алексеевна не могла припомнить, чтобы дочь пела не то что с утра, но даже в редкие минуты, когда бывала в хорошем настроении. Это было столь необычно, что мать не сразу разобрала пение, решив, что Ольга плачет. И уже примеряясь, как бы вернее ее утешить, вдруг поняла, что это вовсе не плач, а стихи о любви. Лариса Алексеевна стала слушать, боясь шевельнуться, так это было дивно и необычно. В доме уже давно не пели светлых романсов, да и вообще радость к ним не заглядывала. Раздражительная дочь, которая вымещала на матери усталость и обиды, стала милой и нежной. Боясь поверить в такое чудо, Лариса Алексеевна не посмела спрашивать, где она была вчера, почему так поздно вернулась и что стало причиной столь счастливой перемены. Ее мучило любопытство, и женское, и материнское, но так это было хорошо, что Ларисе Алексеевне захотелось продлить эту волшебную минуту, не спугнуть ее неуместным словом. Она смолчала и занялась утренним чаем.
Чудеса на этом не закончились. Нольде подошла к матери, обняла ее за плечи, прижалась щекой и даже поцеловала в макушку. Лариса Алексеевна еле удержала чайник в дрогнувшей руке. Она и забыла, что такое ласка дочери. Было это так чудесно, что она готова была стоять так хоть до вечера. Нольде не стала затягивать удовольствие, с улыбкой подмигнула матери и принялась за бутерброды, с аппетитом прихлебывая чай и нахваливая вкус. Такого счастливого завтрака Лариса Алексеевна тоже не могла припомнить. Обычно дочь садилась за стол мрачная и рассерженная, делала глоток-другой, вставала и уходила в гимназию, не притронувшись ни к чему и не сказав даже «спасибо». Каждое утро мать готовила еду, чтобы у Оленьки были силы на трудный день учительницы, но все это пропадало втуне. Какое же это забытое счастье – видеть, как дочь ест и накладывает на тарелку еще порцию.
– Что вы, маменька, на меня так смотрите, – сказала Нольде, принявшись за другой кусок хлеба с маслом и сыром.
– Какая ты у меня красавица, не могу наглядеться, – ответила Лариса Алексеевна.
– Только сейчас заметили?
– Я всегда это знала, только жизнь наша…
– Полноте, маман, не вспоминайте ту жизнь, ее больше нет. С нею покончено.
Лариса Алексеевна устрашилась такого ответа, но ей так не хотелось, чтобы паутинка счастья порвалась прямо сейчас, а в голосе дочери уже послышались неприятные нотки, что она заставила себя промолчать.
– Вот и хорошо, все и уладится, – сказал она, виновато улыбнувшись. – Ты у меня умница.
– Поражаюсь я вашей наивности, маменька, – сказала Нольде уже с прежним холодным спокойствием. – Неужели вы думаете, что в жизни что-то может случиться само или упасть прямо в руки? Ничто не улаживается, маменька, если к этому не приложить усилий и воли. Ясно вам?
– Что ж, конечно, раз так, – заторопилась Лариса Алексеевна, изо всех сил стараясь не раздражить дочь, а только протянуть еще хоть на капельку эти счастливые минуты. – Поступай как знаешь, я тебе во всем доверяю…
Нольде посмотрела на мать, которая суетилась у стола, так и не присев, и только улыбалась дочери наивно и жалостливо. Как же она все-таки глупа и никчемна, эта женщина. Упустила свое счастье, не смогла разумно управлять мужем, и вот во что превратилась. Развалина, руины женщины, никому не нужные, только и умеет, что слезы лить да вздыхать. Как глупо и мерзко, что это и есть ее мать.
– А знаете, маман, почему я так пела? – спросила Нольде.
– Почему бы не петь, утро вон какое солнечное… Налить еще чайку?
Нольде резко отодвинула чашку.
– В переулок наш грязный солнце не заглядывает, его стена склада загораживает. Как раз напротив нашего окна. Чему же тут радоваться?
Лариса Алексеевна поняла, что мгновения радости, ей отпущенные, истекли, начинается все, как обычно. Что ж, с нее и того было довольно.
– Ну, это уж как придется, – пролепетала она и сама устыдилась, такой слабой, глупой, старой и никчемной показалась она самой себе.
– Так я скажу вам, почему пела, – Нольде встала из-за стола, прошлась, выгибая спину, будто она затекла. – Я прощалась с этим грязным переулком, с этим мерзким складом, с домом этим прощалась и со всей старой жизнью. Хотите, и вам спою? Хотя нет, вас я напоследок оставлю, вам мне еще много чего надо сказать…
Чтобы не смотреть на дочь, Лариса Алексеевна занялась вазочками и тарелками на столе.
– Уезжаешь, что ли?.. – спросила она как ни в чем не бывало.
– О, да вы держитесь молодцом! Сил-то хватит со мной в игры играть? Ох, и не пытайтесь, не беритесь, не по силам вам такие игры, старая вы клуша!
– Да что же, Оленька, я ведь так только…
– Не смейте мне на жалость давить! – закричала Нольде. – Жалость мне незнакома. Жалость из меня до конца выжали. Нет у меня ни к кому жалости. Хотите знать, так я очень злая. Такая злая стала, что вам в лицо плюнуть могу и потом засмеюсь. А хотите, плюну прямо сейчас? И стыдно не будет…
– Это уж тебе решать, как тебе поступать…
– О, какая вы мерзкая… Вас даже раздавить противно, вот до какого отвращения вы меня довели. Никакой любви к вам не осталось. Только презрение и стыд, что я родилась от вас. Да вам все равно этого не понять…