Земля и Небо (Часть 1)
ВОЛЯ. ОРЛОВ
Для неприхотливого взгляда Зона - не худшее из подобных поселений могла бы показаться этаким небольшим городком-пансионатом: тут тебе и волейбольная и баскетбольная площадки, турники и брусья, летняя эстрада, где в эти дни по выходным показывали веселые и патриотические фильмы из жизни советского народа. Зимой же зэки окунались в сладкую киношную жизнь в зимнем клубе, в мир мудрых мыслей - круглогодично в библиотеке, в мир грез от распаренного тела - в бане, а в наиболее сладкий мир чревоугодия - в столовой.
Весь этот, казалось, вполне пригодный для человеческих экземпляров мир окаймляли чистые асфальтовые дорожки, что вели невольников в центр Зоны, где возвышались два ухоженных фонтана в окружении аккуратно подстриженных газонов и цветочных клумб - ну прямо дворянское гнездо...
Все это не могло, безусловно, хоть на миг заглушить им тяжкое состояние неволи - безнадеги, под стать которому складываются и мысли, и чувства. Одному состояние это нашептывает раскаяние, а от него и к высотам нравственным, к очищению - один шаг. Другому здешняя жизнь-нежизнь нашептывает остервенелое убеждение, что главное - не попасться, в другой раз сделать умнее, но отказываться от прежних жизненных ценностей, воровских скажем, упаси Боже...Но и над теми и над другими ежедневно висит тоскливое осознание своей отверженности, ненужности, и тем унизительнее становится существование. Именно в такой миг чаще и раскрывается вся человеческая сущность, старательно скрываемая на воле.
Рядом с фонтанами стоял большой стенд наглядной агитации с портретами членов политбюро ЦК КПСС, именуемый - зверинцем. В верхнем левом углу стенда покоились медные барельефы трех бородатых основоположников "Берендеева царства" - коммунизма. Их ласково звали "три мудака". Черный ворон по своему преступному умыслу выбрал именно этот стенд для оправки естественных надобностей. Жирные белые полосы на бессмертных ликах приводили в исступление замполита. Зверинец усердно драили тряпками шныри, смачно плевали на вождей, с трудом удаляя засохшую клейкую массу проказника. А на рассвете ворон обязательно садился на стенд и прицельно помоил великих коммудистов... Дурной пример птицы подмывал зэков сделать то же самое, но на зверинце сидеть - западло...
А душевнобольной Стрижевский, бывший выпускник юридического факультета Ленинградского университета, любивший больше всего прозаика "серебряного века" Ремизова, читавший запрещенного Бердяева и лично знакомый с великим подводным странником Жак-Ивом Кусто, в двадцать пять лет прошедший с экспедицией через Каракумы, а в тридцать один чуть было не защитивший диссертацию по "Принцессе Турандот" и творчеству Станиславского, умница, путешественник, убивший свою сквалыгу тещу, сидел в черном от грязи белье и улыбался, вспоминая, какой он был красивый днем, когда его кружили в танце и улыбались ему...
А душевно здоровый и насмерть запуганный джигитом Цесаркаевым балерун и романтик Синичкин, любимец курса, позер, человек тонкий и нервный, любитель девочек и крепкого столичного кофе, лежал в углу барака, предвкушая близкую волю, готовый на все ради нее. Да, его опять побили эти двуногие свиньи и предлагали ему самое ужасное. Но он выдержал, он не поддался им, как поддался тогда, когда пришел в Зону, и еще много раз. И когда отдавал в дни свиданий свою мать этому подонку, и тот ночью приходил к ней, а он, Синичкин, сидел в соседней комнатке-кухоньке и плакал как ребенок. И мать терпела, потому что знала: это ради него, сына, чтобы ее кровинушку не трогали в этом проклятом месте. И он терпел, потому что знал это все ради того, чтобы однажды выйти на волю целым и невредимым, сохранить зубы и ребра и увидеть свой балетный класс.
Могли ли помочь этим - душевнобольному и здоровому душой - те, что заседали утром? Конечно же, нет, это только им кажется, что что-то в их власти...
А в чьей же? Ну вы же сами знаете, зачем эти вопросы?
Во власти Того, кому было угодно потом распорядиться жизнью этих двоих самым лучшим образом, - возможно, с учетом тех мук, что приняли здесь эти две грешно-безгрешные души.
Стрижевскому Он дал скорое успокоение на уютном кладбище в Ленинграде, а перед уходом туда осветил его мечущуюся во мраке душу, отчего за две недели до смерти блаженный человек читал на память Велемира Хлебникова и Алексея Толстого, пел красивым голосом, очаровав этим чудесным явлением все равно любившую его жену. И, похоронив убийцу своей матери рядом с ее могилкой, красивая седая женщина ходила к почившему, снова любимому мужу, скорбя о столь безвременном уходе проснувшейся великой, по ее мнению, души.
Душа Синичкина нашла утешение в одном из престижных театров, где он, занимая должность не столь великую, упивался искусством, глядел на своих и чужих кумиров и насыщался большой любовью ко всему прекрасному, что было в нем всегда. Он стал большим теоретиком сцены и вскоре написал диссертацию о творчестве Станиславского, которую приняли на ура, потому что ничего подобного о мастере театроведы еще не читали. Синичкин стал вхож в большие дома столицы, пока давняя порочная страсть не привела его в лоно себе подобных, и он забылся в их кругу, почитаемый, гонимый, талантливый и непонятый. Он ни о чем не жалел, и его никто не жалел. Мать умерла, не простив ему ничего. И он не простил ей ее второго мужа, что однажды ночью налег огромным своим животом на прямую, уже балетную спину пасынка, разжигавшего его похотливые фантазии округлыми обтянутыми формами. Оправившись тогда от страха и боли, он со сладостным ужасом ждал снова нечто подобное, и в балетной среде пришло оно к нему неизбежно и, как оказалось, навсегда... часто он вяло думал, что лучшие годы его жизни прошли в тюрьме, где он хоть к чему-то стремился - к воле, скажем...
ЗОНА. ОРЛОВ
"Кар-р-р-р!" - здоровенный черный ворон сел на подоконник зэковского барака и, выпучив свой иссиня-черный глаз на стеклянную банку с янтарной жидкостью, распушив на шее перья, склонил голову набок, изучая этикетку с надписью "Золотой улей".
- Привет, Васька! - окликнул его Лебедушкин, крепкий зэк лет двадцати, бережно раскладывающий на тумбочке нехитрую снедь, приобретенную в колонийском ларьке: хлеб, пару банок кильки в томате, несколько пачек сигарет, пачку чая и банку сиропа "Золотой улей". Много ли купишь на восемь рублей месячной отоварки. - Батя, кишкодром готов!
- Ну и нюх у него на эту патоку, - ласково проворчал средних лет осужденный Воронцов с изуродованным глубоким шрамом лицом. Он степенно подошел к своей койке, небрежно швырнул на нее сетку с отоваркой, сам тяжело уселся рядом. - Сгоняй пока в каптерку, отнеси лишний харч, - он кивнул на сетку, - да чай поставь, а я банку открою.
Минут через двадцать они сидели друг перед другом и пировали... втроем... Ворон глотал кусочки хлеба в сиропе, закусывал килькой, а потом опять клянчил у Лебедушкина "Золотой улей".
- Не балуй мне птицу, - строго сказал Воронцов. - Больше ему от нашего стола не перепадет, самим мало, а ну, кыш...
Ворон укоризненно посмотрел на хозяина, словно понимая его речь, и принялся пить воду, налитую ему в консервную банку, провожая голодным взглядом исчезающую с тумбочки снедь.
Никому в руки, кроме Бати-Квазимоды, ворон Васька не давался. Лишь изредка дозволял себя погладить, но при попытке его взять и насильно подчинить своей воле тут же пускал в ход весь свой оборонительный арсенал: хищно клевал, бил мучителя крыльями по лицу, когтями раздирал в кровь жесткие зэковские руки.
Свобода была этой птице милее любого угощения, и маниакальное к ней стремление вызывало у зэков сколь уважение, столь и глухое недовольство: они чувствовали, что птица сильнее их, ворон в любую минуту может взлететь и послать свысока и подальше. Он был вызовом в этом мире, где все были несвободны.
Единственный, кому ворон прощал все, с кем был покладист и несвоенравен, это его высокий страшноватый хозяин. Кличку Квазимода (на русский манер, с твердым окончанием вместо утонченного французского) разменявший пятый десяток вор-рецидивист Иван Воронцов получил за дефект физиономии: ее портил рваный шрам, он рассекал все лицо - от скулы по брови до лба, придавая Ивану сходство с известным литературным персонажем. Поврежденная пулей кожа исказила не только лицо - левый глаз теперь смотрел куда-то вверх.