Голубая ель (Рассказы и очерки)
…Погожим и теплым днем сорок третьего, в первый день бабьего лета, вступили в село наши. А спустя несколько дней всей округой хоронили старшего лейтенанта Матиенко, перенеся его прах в наглухо заколоченном гробу с острова на сельское кладбище, заметно разросшееся за годы фашистской оккупации. Хоронили со всеми воинскими почестями.
После тех похорон как-то сразу сдала и начала слепнуть бабка Ксения. По ночам, бывало, когда внуки крепко засыпали, она приглушенным голосом шептала, словно молилась:
— Как ты мог, Матюша, выдержать такое? Почему мне, старухе, не открылся, ничего не сказал?
— Эх, стара! — вздыхал тяжело Матвей, поглаживая в темноте своей шершавой, как рашпиль, ладонью голову внука Николки. — Клятву я дал, мать, нашему Петру: детей его сохранить… За наши с тобой муки уже началась расплата. Видела, как погнали супостата?! Только пыль столбом стоит. А за нашего Петра я сам с ними, иродами, поквитался…
Как-то поутру в промозглый, дождливый день дед Матвей подался в район. Оттуда заявился на машине с военными людьми. Долго водил прибывших с ним по своему подворью. Заглянули они тогда в стодолу, и в погребок, и в амбар. Связав две лестницы в одну, даже в старое гнездо аистов забрались. Целую охапку оружия разного погрузили в машину, а еще пачку документов, завернутых в кусок старой клеенки.
После того случая и заговорили в селе разное: будто дед Паровоз все долгих два года партизанил, по-своему мстил оккупантам за сына Петра, за свою рану, за надругательства, чинимые фашистами на родной земле.
Вот тогда-то люди и начали восстанавливать в памяти загадочные случаи убийств, о которых нет-нет да и писала местная газетенка.
Однажды на пустынном берегу Сулы в высокой траве нашли трупы фашистского офицера и его любовницы — переводчицы гебитскомиссариата. Их кто-то заколол. Пистолет и личные документы гитлеровца как в воду канули.
Долго ломали себе голову оккупационные власти по поводу убийства полицая, проживавшего в одном из сел близ Чернух. Как-то поутру родные вражеского запроданца обнаружили у себя во дворе воз, запряженный парой коней. На том возу под сеном лежал труп предателя. Ни оружия, ни документов при нем не оказалось…
* * *Года три не был в родных местах полковник Андрей Горан. Скучать по ним начал. Бывало, проснется чуть свет, а глаза открыть не торопится: боится вспугнуть дорогие сердцу видения. То Сула ему приснится с поросшими лозой и осокой берегами, с песчаными отмелями на быстрине. То вдруг лицо брата Митьки всплывет, словно из тумана, с немым укором во взгляде. «Забывать нас начал… Нехорошо, брат, нехорошо! А мы тебя все лето прошлое ждали…» И отзовутся те братовы слова в груди Андрея Петровича щемящей тоской. Да и письмо последнее Митькино прямо-таки царапало по сердцу.
«Умер дед Матвей… Не стало деда Паровоза, — сообщал брат. — Не дождался даже ледохода. Пошел как-то на берег лодку конопатить и не возвратился… Рядом с Петром положили, как сам велел…»
Раз десять перечитывал Андрей Петрович это место из письма. Тогда же твердо решил: еду!
Хотя в телеграмме Горан-старший указал дату своего приезда, брат Митька дня три дежурил на автобусной станции…
А потом за ужином до самой полуночи текла беседа братьев, двух старых солдат.
Андрей Горан подростком покинул родительское гнездо в грозном сорок первом. Временами заявлялся в отпуск на весьма короткий срок. Это здесь когда-то детство его прошло. Тут был его отцовский дом, его причал…
— Ну как, решено? Проскочим завтра на Сулу? — уставился Митька на брата, с головой ушедшего в воспоминания.
— Едем! И никаких гвоздей! — сбрасывая с себя груз прошлого встрепенулся Андрей Петрович.
…Чтобы не вспугнуть тишину раннего утра, не потревожить людской сон, за городскую черту шли на веслах. Лишь миновав Слободу, на самых Лазирках опустили в воду мотор. Увлекаемая сильным течением и мощным винтом, лодка легко скользила по речному простору.
Стремительно уходили назад берега. С недовольным кряканьем взлетали над речной поймой дикие утки. Воздух насквозь был пропитан болотной прелью и забытым за зиму запахом луговой травы.
А вот и деда Матвея причал. Скованные цепями попарно, на высокой воде покачиваются притопленные лодки. «Какая же из них дедова?» — силится угадать Андрей Петрович в остроносых суденышках лодку, сделанную руками Митьки и подаренную деду Матвею.
На причале ни души. Не маячит теперь на берегу нескладная, так хорошо знакомая всем фигура деда Паровоза. Немотно и тоскливо стало без него, без его ворчливого голоса. «Да и за рекой, за островом некому теперь присматривать», — с огорчением решает Андрей Петрович.
— Теперь тут хозяйничает внук Матвея, Николай, со своим сыном Матвейкой, — словно угадав мысли брата, говорит Митька. — По выходным наезжает из города. Николай у нас в райкоме секретарем по пропаганде работает. Многое в характере от деда Матвея унаследовал. Так же реку беззаветно любит… А как ее можно не любить-то, Сулу нашу! — философски заключает он. Затем глушит мотор, ловко вываживает его в лодку и, привычно балансируя на полусогнутых ногах, пересаживается на весла.
— Сойдем на дедовом острове, малость ноги разомнем, а то совсем отекли… А потом уже будем выгребать выше, — советует Митька, разворачивая лодку в сторону полузатопленной суши.
Остров утопает в зеленом дыму. Вербы, посаженные руками деда в разное время, спускаются ровными, как солдатские шеренги, рядами к самому берегу. В глубине поднялись к небу старые деревья. Первую вербу дед посадил в память сына Петра. С той вербы дядьки Петра и пошла шуметь роща.
Стояли братья Гораны на берегу, молчали. Волнами набегающий весенний ветерок ласково перебирал трепетные листья на деревьях. Из-за речной глади, прямо из воды, огромным оранжевым поплавком всплывало солнце. И в тот час откуда-то из поднебесья над речным простором полилось грустное клокотанье.
— Слышишь, Андрию? Аисты весенний танец исполняют, — совсем тихо заметил Митька, а потом, задрав подбородок кверху, стал наблюдать за звеном аистов, спиралью возносящихся в небо.
Горан-старший ничего не ответил. Не мог он словами выразить чувства, теснившие ему грудь. Ликующий, немного тоскливый клекот аистов сливался с веселым журчанием вешних вод. И эти тревожные звуки будоражили кровь, вызывали в памяти образы тех, кого уже не было в живых. Старому служаке Андрею Петровичу Горану хотелось крикнуть во всю мощь своих легких, да так, чтобы его голос взвился над простором, чтобы его услышали во всех уголках огромной страны: «Во веки веков никогда не иссякнут в наших сердцах высокие помыслы о тебе, родная земля, как никогда не сотрутся в памяти людской подвиги тех, кто отдал за тебя свои жизни!»
ГОЛУБАЯ ЕЛЬ
Еще утром прапорщик Харченко узнал: приказ на его увольнение в запас подписан. К этому событию он готовился. Тем не менее весь день ходил как потерянный.
Вот и сейчас сидел Владимир Кононович дома один в опустевшей квартире. Разные мысли лезли в голову. Тесно им было там. Потому и не находил себе места.
Старший сын Ленька утром домой заявился. В новой офицерской обмундировке. Школу прапорщиков окончил с отличием. Получил назначение в «батину» часть. Порадовал. Выложил все новости, на ходу проглотив пирог, который мать испекла по такому случаю, заторопился. Едва успела Аннушка крикнуть вдогонку: «Сынок, приходи пораньше, чтобы мы с отцом не маялись». «Мама, я уже не маленький». Посмотрела мать на сына и залюбовалась: высокий, статный. Брови словно две стрелки над голубыми лучистыми глазами. Сын перехватил взгляд матери, улыбнулся в ответ. Ушел, резко хлопнув входной дверью. В серванте недовольно отозвалась посуда. Она словно разделяла чувства родителей: «Опять к своей невесте подался. Эх, Лидуха, Лидуха! Сколько ты всем нам радостей и горестей доставила…»