Удар Молнии
Через полчаса после отъезда Тучкова прошли назад пожарные машины, однако омоновской машины еще не было. Зато уже в темноте несколько раз протрещали по деревне мотоциклы: рокеры разделились на группы по трое и совершали какие-то странные перемещения, возможно, сбивали со следа милицию. В двенадцатом часу генерал закрыл печную трубу, запер двери и лег спать. Конечно, делал вид, что спит, однако и в самом деле заснул. А подскочил оттого, что во дворе, под самыми окнами, послышался шум, хруст прошлогодних лопухов и приглушенный говор. В темноте он натянул брюки, тельняшку и, прихватив пистолет, осторожно вышел на улицу. В траве за забором лежали три опрокинутых мотоцикла и кто-то прятался за деревянной пристройкой. То ли Сыч так спланировал, то ли рокеры действительно прятались от милиции, работавшей вслепую. В любом случае следовало устроить шум. Генерал включил свет над крыльцом:
— Кто здесь? Выходи!
— Заткнись, мужик! — зашипели из-за пристройки. — Иди спать!
Дед Мазай деловито спустился с крыльца и стал отвинчивать колпачок на золотнике колеса, чтобы спустить воздух.
— Ах ты сука! — заорал рокер и выскочил на свет. — Вали отсюда!
Второй заскочил на крыльцо и разбил лампочку. И сразу же к генералу выбежали четверо в мотоциклетных касках, кожаных куртках — не поймешь, где ребята, где девицы.
— Ну, падла! На колени!
Генерал вскинул пистолет и выстрелил над их головами. Рокеры отпрянули, завизжали девицы.
— Вон отсюда, твари! — закричал он. — Я вас, шакалы, перестреляю! Вон!
Они подняли мотоциклы, покатили их к воротам, отругивались, отлаивались, как собаки, на ходу заводили моторы. Дед Мазай решил, что уже расправился с непрошеными гостями, и поднялся на крыльцо, но в этот момент один из них отделился, поднял что-то с земли и метнул в машину генерала. В тот же миг рокеры дали газу и умчались по улице. Сыч проинструктировал команду хорошо, однако битье машины было чистой самодеятельностью, куражом. Лобовое стекло выдержало, но растрескалось в правом нижнем углу…
В соседнем доме справа на минуту вспыхнул свет в окне; левый же сосед наверняка смотрел на улицу, боясь обнаружить себя. Генерал походил вокруг, поругался в пространство, затем завел и отогнал машину за дом. Возвращаясь назад, он неожиданно заметил, что дверца под деревянную пристройку чуть приоткрыта; это могло означать единственное — рокеры исполнили заказ и привезли труп. Но почему сегодня, когда по условиям должны были сделать это завтра? Ведь с утра приедут мастера и начнут работать. Что, если кому-то вздумается сунуться под пристройку?..
Дед Мазай, скрываясь в тени дома, плотно прикрыл дверцу, затем вошел в сени и, не включая света, вывернул топором половую доску. Труп лежал у стены, ничем не прикрытый, хотя в одежде и обуви. Перевозили его как пассажира, на заднем сиденье — подогнуты ноги, руки у колен — поза спящего, зябнущего человека. Сыч подобрал команду рокеров наверняка из молодых прапорщиков и лейтенантов, и действовали они почти вслепую, без посвящения в детали операции. Должно быть, натерпелись страху, возясь с покойником… Генерал оттащил тело в дальний угол, собирая на ощупь всякий деревянный хлам, привалил сверху, затем отыскал в сенях кусок толстой проволоки и крепко привязал дверь изнутри.
Что-то изменилось в планах операции, возможно, Сыч получил какую-то новую информацию и теперь Кархана можно ждать в любой момент. А поскольку неизвестно, что он замыслил, то лучше не спать в собственной постели, даже в боковой комнате. Одевшись потеплее, дед Мазай поднялся на чердак мансарды, намереваясь скоротать ночь, и было уж устроился возле слухового окна, как проснулся мультитон. Завершение операции переносилось на сегодняшнюю ночь, точнее, раннее утро. Без встречи с Карханом, без вечера «вопросов и ответов», без подписания контракта.
Сыч предлагал ему «умереть» через четыре часа…
Он ощутил то, что не знал никогда, и чувство это можно было назвать смертной тоской. И жаль было не чужое имя, которое он носил более двадцати лет, не судьбу, принятую вместе с этим именем, а свое собственное «я», сросшееся и с именем, и с судьбой, что теперь составляло его прошлое. Другой жизни просто не могло быть. Не могло быть другой профессии, иной души, семьи, даже не подозревавшей о своей родословной.
Чувство это настолько было сильным, всеохватным, что поглотило, вобрало в себя все оттенки и грани иных чувств, а печаль все иные печали. Вдруг поднялась температура, бросило в холод, оледенели руки и ноги, а в солнечном сплетении возник вяжущий, колкий озноб. Он старался взять себя в руки, овладеть собой, погасить усилием воли неожиданные и странные ощущения, однако этот приступ смертной тоски оказывался сильнее сознания. Повинуясь ему, он сполз со своего насеста перед слуховым окном, скорчился в позу эмбриона — точно так лежал где-то внизу безвестный мертвый бродяга — и надолго замер. На какой-то миг ему стало хорошо, отступило напряжение, опасение, желание мыслить и анализировать. Он будто бы заснул, точнее, забылся и вздрогнул, ожил от внезапной и острой мысли, что теряет время. Всякое промедление грозило действительной смертью!
И как-то сразу очистились, распрямились чувства, и от мощного прилива крови к конечностям просветлело в голове, разум стал холодным и острым, как осенний льдистый заберег на реке. Тем более он вновь услышал треск мотоциклетных моторов, разрезающий ночные Дубки: это был еще один сигнал. Сыч все продумал и заготовил официальную версию…
Генерал спустился вниз, вновь оторвал доску в полу пристройки и, подняв труп, взял его на руки, перенес и уложил на свою кровать в боковой комнате. Он не включал света, поэтому не мог рассмотреть лица покойного.
— Прости, брат, — сказал он деловито и сухо. — Я тоже не хотел больше служить, да вот приходится.
Потом он порылся в вещах, думая, что же нужно взять с собой, что жальче всего оставлять, но потом махнул рукой: жалко было все — от дома, в котором так и не удалось спокойно пожить, до новенькой двухконфорочной плитки. Взял лишь бутылку армянского коньяка и сало, выставил к порогу, чтобы не забыть, и стал стаскивать в комнату сухую звенящую вагонку, щепки, стружки — все, что хорошо будет гореть. Нужно было нацедить из машины бензин, облить полы в мансарде, лестницу и зал, заваленный материалами, да не хотелось засвечиваться: если операция шла к логическому завершению, значит, наблюдение за домом было усилено. А Сыч наверняка спланировал и качественный поджог дома, и нерасторопность пожарных. Соседи вряд ли побегут тушить…
Перед тем как уйти, дед Мазай еще раз обошел весь дом, натыкаясь в темноте то на доски, то на штабели паркета и облицовочного материала (столько добра пропадет!), напоследок заглянул в боковую комнату. Покойный на кровати напоминал спящего живого человека.
— Ничего, брат, — успокоил. — Ты же был наверняка безымянный. А теперь тебя на Ваганьковском похоронят, ты теперь генерал Дрыгин.
В сенцах он спустился под пол, отвязал дверцу и осторожно выбрался наружу. И только тут вспомнил, что забыл все-таки коньяк, но возвращаться не захотел — плохая примета. Хорошо, что огород густо зарос высокой травой, не упавшей от снега, — пригнувшись, можно было пройти незамеченным в любой конец. Он добрался до соседской изгороди, нашел дыру и залез в чужой благоустроенный огород, за которым начиналась длинная лесополоса. Где-то на ее краю должен был находиться офицер из наружной службы. Если проход свободен, он должен подать сигнал — повесить на забор белый пластиковый пакет, видимый в темноте.
Генерал пролежал на земле около часа — ни сигнала, ни какого-либо движения, а уже начинало светать. Наконец, он заметил человеческую фигуру, медленно приближающуюся от лесополосы к изгороди. Если это из наружки, то сейчас вывесит пакет… Однако человек подошел к забору и как бы слился с ним. Тотчас за спиной генерала на улице вновь затрещали мотоциклы, два — один за одним — с приличной дистанцией. У изгороди возникло движение, а через минуту едва различимая тень скользнула по густому чертополоху в огороде деда Мазая, послышался треск сухой травы, и все замерло. Неожиданно из лесополосы показались сразу три человека, короткими перебежками преодолели открытое пространство, с ходу проникли в огород и присоединились к первому.