Пёс (Роман)
Понял и Вадим и, вздохнув, шагнул к двери.
— Простите! — пробормотал он, протискиваясь между женщиной и дверным косяком.
Нищий нагнал Вадима уже во дворе.
— Чудак ты человек! — сказал Вадим Соловьев и обнял нищего. — Я ведь понимаю: ты мне дочь хотел отдать, больше у тебя ничего нет. Спасибо тебе, амиго! — он прижал нищего к себе, гладил его по плечу. — Я этого не забуду никогда.
Нищий тихонько отстранился, по-новому поглядел на Вадима.
— Теперь понятно… — покачивая головой, сказал нищий.
Задрав плащ, он, кряхтя, расстегнул штаны, спустил их до колен, и, повернувшись к Вадиму задом, согнулся в поясе. Вадим, оторопев, молча глядел на дряблые, желтые в желтом свете луны старческие ягодицы.
Потом Вадим подался назад, как от внезапно открывшейся перед ним трещины и, легко касаясь земли, бросился бежать прочь. Ему было страшно.
Он бежал долго — до чугунного онемения ног и режущего дыхания. Ему безотчетно хотелось очутиться в лесу, в безлюдном тихом лесу, быть может, в березовой роще, не густой, чтоб от дерева к дереву можно было идти по чистой земле, застланной листьями.
Он и попал в какой-то парк, и с отвращением, почти тошнотным, обнаружил там мощные пинии, сквозь круглые кроны которых с трудом пробивался лунный свет. Меж стволами были установлены скульптуры, собранные из металлических труб, рельсовых балок и железобетонных конструкций. Перед каждой скульптурой помещалась мраморная дощечка с выбитым на ней именем автора и годом его рождения на свет. Никого не было в парке, и, бродя от скульптуры к скульптуре, Вадим с презрением и страхом вглядывался в исковерканные железные обрубки, в свисающие цепи, в раскачивающиеся, как на виселицах, тускло блестящие шары. Скульптуры были все разные — и все одинаковые, как мусорные свалки. Серый мрамор дощечек, похожих на маленькие кладбищенские надгробия, смирял и успокаивал, и Вадим, не глядя больше на скульптуры, стал разбирать аккуратно высеченные свежие надписи. Имена ничего ему не говорили, и было только немного тревожно, что все эти люди, поименованные на дощечках, в ночном парке, похожем на кладбище, живы и здравствуют, и живут, быть может, в соседних домах или соседних городах.
Бредя по ухоженной, богатой траве парка, Вадим вдруг наткнулся, ударился ногой об острый край черного в тени ящика и со смущением обнаружил перед собой гроб с откинутой крышкой, лежащей на земле рядом с гробом. Один глаз мертвеца был открыт, другой покойно зажмурен, руки были сложены на груди. Мраморная дощечка уведомляла посетителя о том, что экспонат № 17 изваял Пьетро Концони, год рождения 1944.
Вадим Соловьев сел в траву около гроба и, облокотившись о его край, долго глядел на лицо мертвеца. Здесь, среди мертвых цепей и рельсов человеческий мертвец в гробу казался ему почти братом. Наклонившись, Вадим поцеловал мертвеца в холодный бронзовый лоб и сказал:
— Было бы лучше, если б я остался спать с этой его дочкой…
Посидев у гроба, Вадим поднялся на ноги и пошел к выходу из парка. На арке ворот значилось: «Гостиница Континенталь». И было изображено в ряд пять звезд.
Идя по незнакомым безлюдным улицам, Вадим Соловьев просил Бога: «Бог, я ведь нечасто тебя беспокою своими просьбами. Сделай так, пожалуйста, чтобы я никогда в жизни не вспоминал этот двор, и этот желтый зад старика в задранном плаще». Вадим шагал, не глядя по сторонам, и повторял эту свою просьбу на разные лады, избегая грубых слов, которые копились в нем и кипели, как пена. В перерывах между ясными и короткими обращениями к Богу он проклинал матерно старика, город Рим и весь мир до основания, а потом, окрепнув, начинал снова: «Пожалуйста, Бог, уничтожь это раз и навсегда: двор, желтый зад старика, стоящего согнувшись». Он уже почти верил в то, что Бог так и сделает, он чувствовал, как эту черно-желтую картинку чья-то рука вытягивает из его памяти, как карту из колоды.
Он перевалил невысокий холм, застроенный дворцами, миновал площадь с бронзовым всадником на постаменте. Справа от него открылся покатый травяной газон за жидкой оградой. Он уже занес ногу, собираясь перелезть через ограду и отдохнуть немного, полежать в траве до рассвета, когда увидел на краю газона, перед кустами, понурую ободранную волчицу. Опустив ногу и держась руками за кромку ограды, Вадим Соловьев стал разглядывать зверя.
— Эй, ты! — позвал Вадим и пошатал, потряс заборчик. — Иди-ка сюда, сука рваная! Я знаю, тебя тут специально поселили — на этой вонючей древней помойке. Ах, ты, сука! Чтоб ты сдохла, чтоб ты провалилась вместе с этим проклятым городом! Я не хочу больше вас видеть ни секунды, не хочу жрать ваши грязные макароны. Ну, что ты уставилась на меня, чертова проститутка? Здесь даже чай не пьют, чай! На хрена мне все эти древние камни, когда здесь нет ни одного нормального человека! А я еще хотел здесь жить, дурак, дурак! Да лучше жить в какой-нибудь гнусной Калуге… Лучше к Рогову поехать, в Париж — там хоть по-русски можно с человеком поговорить, он не будет молчать, как ты, блядь итальянская, чтоб ты сдохла! Кто тебя сюда посадил, зачем? Тебе надо в лесу бегать или в зоопарке сидеть, это ж только сумасшедший не понимает. Какого хрена ты тут торчишь, вместе с этими проклятыми развалинами!
Вадим Соловьев говорил к газону — кормилица Рема и Ромула, послушав русскую речь, свесила тощий хвост и ушла в кусты, и ее не стало видно.
Перед рассветом ноги принесли Вадима Соловьева на вокзальную площадь. Высокие просторные помещения вокзала были почти свободны от людей, а те, что находились здесь, раскинулись в креслах или спали на полу, в спальных мешках. Поэтому Вадим быстро нашел того, кого искал: старый индус сидел на мраморной лавке, в верхнем зале, и сосредоточенно глядел перед собой. Облегченно вздохнув, Вадим подошел и сел рядом с индусом, не слишком близко. Индус не пошевелился, не взглянул на нового человека.
До рассвета оставалось полчаса или сорок минут.
5
ПАРИЖ. ШАРМАНКА С ПЛОЩАДИ ТЕРТР
Состав втягивался в Париж медленно, и это нравилось Вадиму Соловьеву. Стоя в коридоре вагона, он разглядывал в окно розоватые влажные дома под черно-бурыми крышами и людей, объединенных одним общим, приятно волнующим душу неискушенного человека именем — парижане… Только вот Эйфелевой башни нигде не было видно, сколько Вадим ее ни искал.
Ветреные парижане, гурманы, гулены и весельчаки! Модники и модницы, моты, усатые красавцы и потрясающие красавицы, завернутые в прозрачный шелк или вовсе развернутые для всеобщего обозрения! Галантные и отважные потомки мушкетеров короля и гвардейцев кардинала!.. Вадим Соловьев знал о парижанах все, что следует о них знать приезжему московскому литератору.
Вертя головой, он искал на парижском перроне Рогова, а нашел Рубинчика.
— Ну, вот и ты! — сказал Рубинчик, требовательно оглядывая Вадима. — Нашего полку, значит, прибыло. Теперь, может, «Ось» раскрутим как следует. Главное — нащупать рынок, и тогда мы перевернем мир… Литературный, я имею в виду, рынок, — пояснил Рубинчик и озабоченно нахмурился.
— Ты погоди, Петя, погоди… — остановился Вадим и сумку свою опустил на перрон. — Значит, печатают нас здесь?
— Нет, не печатают, — твердо сказал Рубинчик. — Нас — не печатают. Бездарь всякую печатают, а нас — нет… Да кто они такие, я тебя спрашиваю? — повысил голос Петя Рубинчик и взмахнул рукой в опасной близости от лица Вадима. — Дед Мазай этот кривой со своей «Точкой» — сам ее всю пишет от начала до конца, сам печатает, сам продает и сам покупает. Или «Октябрь» местный — «Собор» называется — там кто? Середяков, думаешь? Как же, разбежался! Середяков там для понта только, а все дела делает эта сволочь, эта стерва припадочная — Танька Гречишкина! Боже мой, Боже мой, и это лицо русской литературы: Мазай, Гречишкина, Иванов еще… Но мы «Ось» раскрутим, мы им всем покажем!.. А ты, однако, не изменился. Ну, здравствуй!