Ивашов
— Не торопитесь...
Мы должны были понять, что в конце концов все произойдет согласно его предсказаниям.
— У Гайдна сто десять симфоний, — сообщил он. — Надо же!
— Сто четыре, — возразила Маша.
— Ты не учитываешь шесть недописанных... Они остались в черновиках.
Проверить это в прифронтовой обстановке было не просто.
Я испытывала непонятное утешение от мысли, что не все немцы сжигали, бомбили, а некоторые... сочиняли симфонии. И австрийцы, как, например,
Гайдн. Хотя Гитлер тоже был родом из Австрии.
Обращаясь к Ляле, наш умудренный опытом повелитель на глазах молодел и терялся.
Машу он невзлюбил, поскольку она знала, сколько симфоний сочинил
Гайдн, и была в нашей тройке неназначенным бригадиром.
Четыре метра в ширину и два с половиной в глубину, четыре в ширину и два с половиной в глубину... Мы продолжали копать. Маша объясняла, как надо держать лопаты, чтобы они не казались такими тяжелыми, не ранили ладоней и пальцев. Она быстро приноровилась.
Когда наконец бригадир нехотя догадался объявить перерыв до утра,
Маша предложила:
— Давайте споем.
— Что-нибудь цыганское! — не успев скрыть пристрастия к неподходящему в тот момент жанру, попросил бригадир. — Ты ведь...
— Не Земфира. К сожалению, нет. И еще сообщаю: на юге не была, на пляже не загорала.
— Ты тоже знаешь столько песен! — подтолкнула меня в бок мама.
— Копать я бы еще смогла, а петь... — Голос, как я руки, дрожал.
Тогда Маша затянула одна, соблюдая мелодию и восторженную интонацию:
«Кто может сравниться с Еленой моей?!» Бригадир снова помолодел.
— Матильда простит меня. И Петр Ильич тоже: не он ведь сочинял текст,
— сказала Маша. И протянула руки в Лялину сторону.
С противоположной стороны послышался гул. Он растягивался, растягивался... Пока не накрыл собою все небо. Мы подняли головы и увидели, что пространство над нами залито асфальтовыми иероглифами.
Трудно было вообразить, что там, внутри машин, находились люди.
— На Москву идут, — глухо, впервые утеряв свой повелительный, бодряческий тон, сказал бригадир.
— Будут бросать фугаски? — прошептала мама.
— Если прорвутся, — ответил бригадир. И добавил: — А если не прорвутся, они могут весь боезапас на обратном пути... тут раскидать.
— Зачем же предполагать такое? — раздался спокойный, глубокий баритон
Ивашова. — Мало ли что может случиться? Надо на лучшее рассчитывать... А случай есть случай! Иногда и в ясный день землю начинает бить лихорадка.
Или вулкан просыпается... А люди? Живут себе потом на склонах горы, возле кратера, и пепел туристам предлагают в качестве сувенира. Сам однажды купил... Конечно, учитывают вулканьи повадки, но живут. Если нечто произойдет — шанс на это во-от такой! — Ивашов продемонстрировал мизинец своей большой, спокойной руки, — сразу надо в траншею. И не падать на дно, а к стене прижиматься... Запомнили?
— Вы, Иван Прокофьевич... в случае чего где будете? — спросила мама.
— Посмотрите, какие шмели и пчелы! — вместо ответа воскликнул он. -
Того и гляди ужалят.
Опасности мирного времени, которые, оказывается, тоже были еще возможны, успокоили нас.
— Полностью, Тамара Степановна, землетрясение исключить нельзя, продолжая любоваться природой, сказал Ивашов. — Значит, будем прижиматься к стене... Вот таким образом.
Когда бригадир убедился, что Ивашов не слышит его, он небрежно прокомментировал:
— А на дно еще лучше... Вернее! И голову лопатой прикрывать надо.
Металл все же!
Мама потребовала определенности:
— Так на дно или к стене?
— Руководству виднее, — ответил бригадир, вновь давая понять, что ему-то на самом деле гораздо виднее.
Демонстрируя нам и прежде всего Ляле свою независимость от начальства, он добавил:
— Трудно под прожекторами работать. Что, я сам не соображу? К чему это шефство?
Фашисты опять летели на Москву. И опять небо залили асфальтовыми иероглифами. Тупое, мертвое равнодушие двигалось в вышине. Лопаты и без того утомились за день, а тут их стук и лязг стали вовсе безвольными, беспорядочными.
Командный пункт расположился далеко от нашего «фронта работ»... Но
Ивашов невзначай оказался рядом, с лопатой в руках.
— Задание выполняем. Не считаясь со сложностями! — отрапортовал бригадир.
— Скажите еще: «Не считаясь с потерями!» Со всем этим грех не считаться, — рассердился вслух Ивашов, хотя ему не хотелось в нашем присутствии унижать бригадира.
Тупой, мертвящий гул удалялся... Мы думали: куда на этот раз упадут фугаски? В арбатский переулок? В Замоскворечье? Неопределенную тревогу легче перебороть, чем тревогу конкретную. Беспокойней всего было Маше: рядом с Лялей находился отец, за моей спиною вздыхала мама, а ее родители были там, где сирена, надрываясь, возвещала об опасности слепой, безрассудной.
Все смотрели на Ивашова: ос должен был повернуть «юнкерсы» вспять, не пустить их в Москву, уберечь паши дома.
— Организуй что-нибудь... Маша, — неожиданно переложил он ответственность на ее плечи. — Ну, хотя бы концерт.
— Без репетиции?
— На войне все экспромтом: спасение, ранение, смерть. И концерт! Вот таким образом.
Ни раньше, ни после я не слышала от него слов смерти. Наверно, даже жестко контролируя себя, человек не может хоть раз не сорваться. Он, стало быть, считал, что и мы... на войне.
Побежали в школу. Там был зал со сценой, где раньше устраивались утренники и вечера самодеятельности. Занавеса не было, в углу сцены притулилось старенькое пианино, на котором в прежнюю пору не раз, конечно, исполнялся «Собачий вальс» и другие популярные в школах произведения. К стене была приколота кнопками стенгазета. Кого-то корили, кого-то восхваляли за отличную успеваемость. Неужели это недавно... могло волновать людей? Зрители уселись. Маша вышла на сцену.
— Начинаем концерт! Кто хочет выступить?
Позади нас с Лялей устроился розовощекий бригадир.
— Прирожденный затейник, — сказал он о Маше.
— Она талант! — ответила я.
Мои разъяснения были не нужны бригадиру: он хотел вовлечь в разговор
Лялю. Но она женственно, мягко не обращала на него никакого внимания.
— Не хотите? — повторила Маша. — Тогда начну я. Времени на раздумье у нее не было — и она запела чересчур уверенным от смущения голосом то, что было на самой поверхности памяти: «Любимый город может спать спокойно...» Всем известные слова, приевшиеся, как учебная тревога, звучали заклинанием: нам хотелось, чтоб они обрели силу и непременно сбылись.
Потом, по зову Маши, и Ляля поднялась на сцену — легко, не заставляя себя упрашивать. Села за пианино. Из-под ее пальцев звуки должны были выплыть задумчиво, медленно, а они вырвались, словно только того и ждали.
Маша стала окантовывать сцену танцем. Она двигаюсь по самому краю, рискуя упасть... А Ляля играла «сломя голову», до конца топя клавиши и стараясь заглушить наши мысли об улицах и переулках, на которые могли свалиться фугаски.
— Дворжак, — объявил сзади бригадир, — Цыганский танец.
Он тайно тяготел к не принятым тогда цыганским мелодиям.
— Венгерский, — поправила я. — К тому же, простите, Брамс.
Ляли со мной рядом не было, и он не оскорбился, не стал возражать.
По просьбе Маши ей протянули из зала колоду карт: она стала показывать фокусы.
Ляля аккомпанировала ей уже не так оглушительно, а вроде бы издали, из глубины.
Бригадир за моей спиной нудно объяснял, как Маша производит (он так и сказал: «Производит!») свои фокусы:
— Уж поверьте мне... Она небось и вверх ногами умеет?
— Она все умеет, — ответила я.
Маша, невесть как угадав его иронию, прогулялась по сцене на руках.
— Это же очень просто, — начал сзади бригадир. — Уж поверьте мне...
— Встали бы да прошлись! — грубо посоветовала я, потому что в обиду своих подруг не давала.
Я тайком наблюдала за Ивашовым... Я везде делала это: и в его отдельной квартире, и когда он шагал вдоль вагонов или вырытых нами противотанковых рвов.