Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
14.12.65.
Наша критика — мне хотелось бы написать “часть нашей критики”, но я не уверен, что существует какая-либо другая часть, — наша критика как-то очень настойчиво и притом непринужденно, естественно игнорирует трагедию отдельного человека, исторически и физически обусловленную. <...>
Иные бьют Достоевскому поклоны при всяком удобном поводе и не понимают, что он достал до дна, как самый смелый пловец. Никто не хочет из нынешних — разве что Солженицын — попытаться достать до дна. Это как-то не принято; мы вроде бы выше этого. Мы стоим на твердом незыблемом берегу давно постигнутой истины.
Выработалась привычка к словам “класс”, “пролетариат”, “трудовой народ”, “трудящиеся всей страны”. Даже новомирцы не гнушаются продемонстрировать преданность свою абстракциям: “принцип коммунистической партийности художественного творчества” есть “тот новый эстетический принцип класса, призванного изменить лицо старого мира, которым этот класс практически утверждает себя в искусстве”...
Это нечто мистическое, непостижимое в своей произвольности. Через кого выражает себя класс, каким образом “утверждает себя” — посредством всеобщей подачи голосов?
Вот на эту-то наивность можно великолепно ответить, но весь ответ этот будет игрой слов, издевательством над живой жизнью.
Всякие теоретики (историки, критики) жизнь упорядочивают, причесывают, учат манерам, переодевают, иначе ее не введешь как деревенскую девушку в высокий свет.
Даже поэты призывают: “Вы сумеете сбалансировать минутный сбой и поступь века” (И. Сельвинский). Об этой самой “поступи века” и твердит в большинстве своем наша литература.
В грохоте этой поступи “шум”, производимый одним человеком, неслышен.
Иванов Карамазовых в нашей литературе и жизни вроде бы и нет. Искания русского духа иссякли, — если судить по печатному слову. Смерти миллионов называют “минутным сбоем”. Гибель цвета нации объясняют “печальной необходимостью”, с какой гибнут пограничные части.
Какая бездна философствования там, где кричать надо от горя и страха!
И кричать-то теперь — не кричат.
“О, по моему, по жалкому, земному эвклидову уму моему, я знаю ли то, что страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, — но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться”! (Иван Карамазов).
20.12.65.
Какие-то чудаки выдвинули Вознесенского на Ленинскую премию. Говорили с Мишей П. об этом. Он хочет писать нечто для газеты <...> Записываю об этом потому, что Миша сказал, что о Вознесенском надо бы написать критический роман. Я ему тут же говорю: а в “критическом романе” есть резон. Почему бы не быть критическому роману? Критика имеет дело с отражением жизни. Кинорежиссеры и режиссеры театра — тоже, но при этом они чувствуют себя достаточно свободно и порою впадают в произвол. Критику творить насилие не стоит. Но почему бы ему не быть свободнее в обращении с материалом, почему бы ему не возводить свое здание по своим законам? У меня, скажем, свое отношение к жизни, определенное знание ее определенных сторон. Соединенные с материалом каких-то литературных вещей, эти знания и отношения позволяют воздвигнуть необходимое тебе сооружение. <...>
8.1.67.
Опубликованные сегодня тезисы Цека о 50-летии Октября удручающи. Впечатление такое, что мы живем в государстве ангелов, воздвигнутом ангельскими средствами. Прошлое написано как икона, настоящее как икона, будущее — как ослепительный лик земного рая. Не понимаю. Умные люди, что-либо знающие о марксизме Маркса и Энгельса, так писать и думать не могут. Это как бы религиозная система, Ленин выступает божеством. Говорить об этом уже банально. Бердяев все это предвидел и понял давно. И каким языком написаны эти тезисы! Русский ли это язык? Когда я читаю, у меня сохнет в горле. Это безудержная абстрактность — это страшный отлет от земли, там трудно дышать.
21.1.67.
Вот уж В. В. Розанов был “сам собой”, и настроение, по-видимому, им правило. Но хорошо ли это? Настроение (разорвать кольцо уединения) искренне, достоверно, но важно, какова природа человека (этого). За “восприятием” стоит что-то глубокое, почти неопределимое. Ведь может Розанов совершенно искренне подивиться и легонько возмутиться тому, что вот помнят поэтов, а полководцев — нет. (И слава Богу, что не помнят!) Нужна “великая, прекрасная и полезная жизнь!” — Бессодержательное краснобайство.
Насчет вязанья чулка жизни он вроде бы и прав, но человек-то так вязать не может, шея, спина и глаза устанут. Ему надо иногда распрямляться и смотреть в небо. И ничего не поделаешь с этим, и ничего не переиначишь.
“Грибная лавка в чистый понедельник равняется лучшей странице Ключевского” (В. В. Розанов).
А ведь это льстит Ключевскому.
15.2.67.
Алексей Иванович Никитин [19] явился сегодня откуда-то, из странствий. Рассказывал, что собирает материалы к книге о Волжской флотилии (1918, Раскольников, Рейснер). Говорит, что встретил 70 свидетелей и опросил. И так ругал Рейснер (наркоманка, истеричка, был якобы специальный пароход для ее мамы — плавучий дом отдыха в боевой флотилии). И Раскольникову досталось: делал карьеру, посылая Ленину телеграммы о победах. Правда — не правда, не столь важно. Истеричка, наркоманка — и это еще не страшно. Но поневоле начинаешь думать о легендах и мифах. О том, что ни одно имя не должно произноситься с почтением, восторгом, пока ты не уверен, что на то есть основания. Вообще восторги надо умерять, потому что мифы — не прошлое, мифы окружают нас, подстерегают за углом. Такие приятные и красивые мифы. Сирены, от них надо затыкать уши.
“Осторожно, человечество!” — названа статья М. Лифшица в “Лит. газете”. Там есть одно место, которое не согласуется с ее названием и со всей моей внутренней убежденностью. Вот оно: “Если преступления совершаются во имя истины, добра и красоты, то перед нами глубокое противоречие и есть еще надежда на исправление. Если же они совершаются во имя системы взглядов, которая проповедует “дерзкое неразумие”, т. е. утонченный культ хамства, то здесь никакого противоречия нет, это закономерно”.
И все-таки преступление есть преступление, а потом уже глубокое противоречие; сначала — наказание, а затем — надежда на исправление. В этой М. Лифшицкой философии исчисление тоже ведется на миллионы. Для убиваемого человека даже обиднее, что его уничтожают ради какой-то надчеловеческой красоты, какого-то добра и проч. Это злодейство и ничего более.
21.2.67.
У Кобо Абэ человека неожиданно обступает песок. У Кафки (“Горящий кустарник”) человек попадает в “непроходимый кустарник” (“Будто кустарник внезапно разросся вокруг меня”, “Мне уже не выбраться отсюда, я погиб!”). Песок, кустарник, какая-нибудь трясина и т. п. — все одно. Это стихия чуждого, античеловеческого. Как вата, обступающая, облегающая, душащая в бреду болезни.
<Без даты.>
Очень важно, с какой точки зрения смотреть на мир.
Можно смотреть из окна комфортабельного кабинета в столице.
Можно смотреть из рабочей квартиры в рабочем районе в той же столице.
Можно смотреть из комнаты служащего в областном городе.
Или из убогого жилья уборщицы в этом городе.
Из крестьянского дома в среднерусской деревне, где на заработки не жалуются.
А можно смотреть из другого деревенского дома, где живут трудно, хотя без работы не скучают.
Можно смотреть из низких окон районного городка или села за тысячи верст от столицы.
И еще можно смотреть на мир тысячами разных способов.