Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
Во время шестинедельной забастовки английских пожарников погибло в огне четверо детей. Пожарников заменяли солдаты, и они не смогли спасти этих детей. Конечно, это случайность, но борьба этих пожарных за повышение зарплаты оказалась ничтожной в сравнении с происшедшей трагедией. Тут даже знак какой-то есть; через детей в мире налагается запрет на многие вещи, и люди, переступающие его, не оправдаются.
28.12.77.
Сегодня я понял, что, возможно, написал бы совсем хорошую работу о Быкове, если бы переписал ее еще дважды. Теперь же я должен завершить ее, переписав один раз. Конечно, я надеюсь написать хорошо, иначе не стоило браться. Но из-за этой работы душа все время в напряжении, легкости в жизни нет.
Близок Новый год. Сегодня подумал о том, что жизнь мимолетна и нам только кажется, что нам повезло больше, чем бабочкам-однодневкам. <...>
Приближение праздника чувствуется во всем: несут елки, в пять вечера на улице выстраивается очередь за маслом, по конторам (служащим) продают мясо по килограмму, низшей категории. Значение пролетариата как авангарда сказывается в том, что рабочим выдают тот же килограмм, но двухрублевый. <...>
Кажется, восстанавливаются наши отношения с Оскоцким. Я на самом деле виноват перед ним: и о книге его не написал, и письмо весной дурацкое ему послал. Что кривить душой: весь этот популярный ныне антисемитизм мне абсолютно чужд, а я в письме, словно дразня, обронил несколько сочувственных слов о Селезневе, хотя, когда гуляли у “Волгаря” [57], весь разговор Селезнева и Машовца крутился вокруг происков сионизма. Больше разговаривать было не о чем. Что винить себя нам, русским, поищем козла отпущения на стороне. Тем более, что это вполне безопасное занятие и при случае премией Ленинского комсомола не обойдут.
Вот разговор о “еврейском вопросе” в Ясной Поляне, о котором рассказывал Иван Наживин (“Русская мысль”, 1910, № 12, с. 112):
“Врач Льва Николаевича Д. П. Маковицкий подметил, что русская передовая пресса усиленно избегает говорить дурно о евреях, замалчивает даже и заведомые недостатки; это неприятно удивляло его.
— Это очень понятно... — сказал я. — Кроме общего гнета, евреи у нас в России терпят еще гнет специальный, и поэтому со стороны прессы понятна эта деликатность по отношению к ним. Это очень благородно.
— Конечно, — согласился Лев Николаевич. — Побитого не бьют...
— Из ваших слов, — заметил я д-ру Маковицкому, — я вижу, что для вас существует так называемый еврейский вопрос. В чем же его сущность?
— В грубом эгоизме евреев.
— Как же бороться с этим?
— Средство одно: всюду и везде противопоставлять им мягкость и свет христианской жизни...
И Лев Николаевич, и я не могли удержаться от смеха.
— Согласны... Согласны!.. Только не одним еврейским эгоистам, а всем, всем эгоистам!..”
Перелистывал “Русскую мысль” (читал о Толстом) и думал: вот был же возможен такой журнал большого объема и самого серьезного направления. Теперь такой журнал непозволителен; подобного отклонения от стержня партийной политики, близкого отклонению “Русской мысли” от тогдашнего официального стержня, никто сейчас не допустит. Им страшно.
Читал статью Э. Ренана “Несколько слов о состоянии умов в 1849 г.” (Собр. соч. в 12-ти томах. Т. 4, стр. 78), где очень отчетлива мысль о том, что свобода не является условием активной духовной деятельности человека, его борьбы. “Истинная идея не требует позволения, она мало заботится о том, признается ли ее право или нет. Христианство не нуждалось ни в свободе печати, ни в свободе собраний, чтобы покорить мир...” “На силу интеллектуального развития не оказывают большого влияния ни благосостояние, ни даже свобода, а только вид великих событий, всеобъемлющая деятельность, страсти, развиваемые борьбой. Духовная деятельность будет находиться в серьезной опасности только тогда, когда человечество будет жить в слишком большом довольстве. Но нам нечего бояться, что это время близко от нас!”
31.12.77.
Нельзя осуждать тех, кто рисковал (Радищев, декабристы, народовольцы и т. д.), если ты сам не рисковал. Осуждать как заблуждающихся, недалеких фанатиков. О действующих уместнее (нравственнее) рассуждать действующим, а не умствующим. То есть оценивать можно, но тут есть грань; только отдавая должное, с уважением, иначе будет ложь: всегда можно подумать, что ты оправдываешь свою слабость, свой страх.
(За чтением книги М. Гилленсона “От арзамасского братства к пушкинскому кругу писателей”, Л., 1977, где речь, в частности, идет об отношении к Радищеву — Дашковой, Пушкина. Поразительно, как много неприязни у Дашковой к Ушакову, герою первой книги Радищева, — причем раздраженно-мелкой.)
14.1.78.
Вечером первого января я получил повестку, приглашающую назавтра в военкомат. Некоторые из моих товарищей по начавшимся третьего числа очередным сборам говорили, что получили повестки тридцать первого. Я подумал о том, что в этих повестках был своего рода знак: мы о вас не забываем, не заноситесь, стоит нам захотеть — и вы в наших руках. Подумал же кто-то, чтобы повестки пришли к людям в праздник. Никто никогда не ждет от повесток хорошего; словно нарочно хотели омрачить наши души.
Сегодня я наконец отмаялся: так называемые сборы офицеров запаса — командиров мотострелковых рот — закончились. Занятия проходили в расположении десантного полка. Рассчитаны они были на одиннадцать дней. Первый же день показал, что сборы были подготовлены плохо. В полку до нас никому не было дела. Так называемые лекции, которые нам “читали” офицеры по должности не выше командира роты, в двадцать — тридцать минут умещались и состояли из беглых сведений об оружии (новом), о десантировании и проч. Старшие лейтенанты, как правило симпатичные ребята, смущались и говорили вначале что-нибудь в таком роде: “Мне только что сказали прочитать вам лекцию, и я не смог специально подготовиться, у меня, конечно, есть конспекты (показывает), по которым я выступаю перед солдатами. Но может быть, будет лучше, если вы зададите вопросы?” Но и таких “лекций” было всего три. Обычно мы уходили домой, отсидев в полковом клубе большую часть времени в ожидании очередного оратора, в половине шестого. Однажды мы ушли вообще никого не дождавшись.
Однако человек, порадовавший нас повестками под Новый год, не дремал. Начальник третьей части военкомата майор Шалаев целую неделю являлся в полк сам и пытался хоть чем-нибудь нас занять. Когда “лекторов” больше не нашлось, он затеял соревнования по одеванию противогаза, чтобы мы укладывались в норматив: семь секунд. И вот господа офицеры запаса (от лейтенанта до капитана) в возрасте от тридцати с лишним до пятидесяти (старшие инженеры, директора предприятий, заместители директоров, преподаватели вузов, музыканты и один рабочий — немолодой грузчик из магазина “Универсам”, являвшийся каждый раз с бутылкой за пазухой, — он охотно ее демонстрировал) впопыхах натягивали на себя эти резиновые маски, чтобы получить в журнале майора какую-нибудь оценку. Один из нас — человек лет пятидесяти — ухитрился маску порвать. Вывозил нас майор и на стрельбы (это всегда наиболее организованная часть сборов) в Песочное. Из пулемета я попал в одну мишень из трех, из пистолета — промазал.
Кто хотел, настрелялся вдоволь: патронов было взято на тридцать два человека, таков был первоначальный состав группы, но ходило нас человек двадцать, — майор сказал, что патроны нужно израсходовать все. Ну и расходовали.
Сегодня нам на плацу показывали технику и вооружение полка, а вчера майор придумал для нас прогулку: сопровождаемые отделением солдат и двумя лейтенантами, мы пошагали в лесок за ипподромом, где обычно гоняют мотоциклисты, и там “отрабатывали” развертывание роты с марша при соприкосновении с противником. Треть из нас была в валенках, остальные в ботинках. И вот, разделенные на три взвода, мы развертывались в цепь в глубоком снегу. Дважды. Майор был одет, сообразно задаче, в удобный комбинезон. Я вернулся домой промочив ноги и с мокрыми до колен брюками. Не в том дело, что боялся простуды или в тягость была вся эта прогулка. Плохо, что все сборы от начала до конца носили формальный, символический характер; основное в них — напоминание людям, что они подвластны могучей надличной силе, которая вправе ими распоряжаться как захочет. Захочет — и погонит через поле, через глубокий снег — без смысла, без пользы; не надеялся же майор обучить нас по-солдатски рассыпаться в цепь в два приема; да и не думал же он, что это такая хитрая премудрость, что мы ее, случись нужда, не освоим тотчас. Но ведь был, должно быть, у него и такой интерес: как же, уважаемые, солидные люди, образованные, многоопытные, а вот повинуются, бегут, даже стараются, никто не задает неотразимого вопроса: зачем все это?