Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
Мыслимое, возможное, допустимое, естественное становится немыслимым, невозможным, недопустимым, противоестественным. Это один из путей, которыми идет т<ак>н<азываемый> прогресс.
В принципе, людям все равно, как называется, самоназывается их время. Люди живут однажды, и волнует их существо, содержание жизни, это и есть мера всего. <...>
21.5.81.
Райкомовский шофер то ли в Павине, то ли в Боговарове (рассказчик ссылался на Плюснина, бывшего редактора райгазеты, ныне секретаря райкома партии) был уволен с работы после того, как посмел обогнать на пыльном проселке машину, где ехал Баландин. Шофер пытался защититься, ходил к прокурору, но бесполезно. (Нужно бы уточнить, но источник надежный.)
27.5.81.
<...> В воскресной “Международной панораме” промелькнул в японском сюжете Лех Валенса; шел по проходу в зале к сцене, улыбаясь, приветствуя собравшихся поднятыми сжатыми кулаками.
Наши газеты перестали писать о Польше. Последний номер “Трибуны люду”, продававшийся в наших киосках, — от 15 мая.
Наконец-то пришло письмо от Лени Фролова. Кажется, никаких обид нет. Любопытно, что Ланщиков [105] уже упомянул Фролова в одной из своих статей (в “ЛГ”) — весьма лестно. Прежде, до того, как Фролов занял крупный пост в издательстве, он, насколько мне известно, его книг не замечал. Припоминаю, как после назначения В.Кочеткова секретарем парткома В.Кожинов тотчас назвал в “ЛГ” его одним из лучших поэтов фронтового поколения. Таковы нравы.
3.6.81.
За эти дни закончил и отправил статью о прибалтах [106], написал рецензию для нашего СП о трех повестях бывшей матвеевской (Парфеньевский район) учительницы, ныне (насколько мне известно) пенсионерке А.А.Избековой. Живет она в Иркутске, оттуда и прислала свои сочинения. В Иркутске, по-моему, преподавала марксизм в высших учебных заведениях. Это обстоятельство наложило на ее “свидетельства очевидца” о коллективизации непоправимый отпечаток. <...>
Негорюхин куда-то тут ездил на экскурсию (в Углич, что ли). Экскурсоводом была женщина, которая сказала, что ее муж погиб в Афганистане. Негорюхин же видел в соседнем дворе — там, где он живет, — странные похороны. Медленно подъехала специальная военная машина-катафалк; прибыл военный караул (?), были отданы воинские почести; он слышал, как кричали женщины. Б.Н<егорюхин> говорит, что тела доставляют в цинковых гробах, но с “окошечками”, чтобы можно было признать: он ли?
7.6.81.
<...> В “Лит. газете” рецензия А.Туркова на моего Быкова [107]. Грибовская контора [108] не спешит, там ко мне отношение сложное. Это пустяки; моя отстраненность их раздражает, и часто — не умом, а чувством — я отчетливо понимаю, какое благо для моей души, образа жизни, направления мысли — эта отстраненность. <...>
Читаю “Плотину” В. Семина [109]; глубокий был у него ум; а сколько там боли — от ненормальности — болезни — мира, человеческого общества, противоестественности человеческого поведения, искаженного страхом и ненавистью.
14.7.81.
И отъехал, и приехал. И больше месяца жизни прошло. И возвратились на круги своя. Только Володя [110] где-то под Коломной — почтовое отделение “Индустрия” — цементирует со своей бригадой полы в коровниках. <...>
Из Москвы в Сочи вылетал в очень жаркий день; взмок уже в автобусе по пути во Внуково. В самолете рядом со мной сидел парень цыганистого вида с девушкой; он снял туфли и носки, только что не вывесил сушиться; блаженствовал. Тома встречала в аэропорту, и мы помчались на такси: до “Красного штурма” (так называется санаторий, где был Никита)40. Так начались мои две недели в Хосте. Здания санатория оказались по обе стороны дороги, соединяющей Хосту и Сочи (“Красный штурм” — почти посредине). Из спального корпуса в столовую ребята ходят по подземному переходу. Здание, где ребята спят, расположено на выступе горы, как бы на мысу, — лицом к морю. Здание это — бывшая вилла, как рассказывал Никита со слов воспитательницы, принадлежавшая некоему графу, начальнику московской полиции, и построена в году четвертом-пятом. Дом очень понравился Никите, да и мне: три этажа и еще полуподвал; небольшой замок со смотровой (м<ожет> б<ыть>, сторожевой) башенкой, верандой и балконом, обращенными к морю. От угла дома, от балкона, вела длинная каменная лестница к морю; ныне она разрушена; можно подумать, что этим обломкам много веков. К дому сходилось несколько аллей, сейчас остались две; остальные сносятся бульдозерами, так как вокруг идет стройка: детский санаторий доживает свой последний сезон, сооружается санаторий для нефтяников. <...>
Санаторий этот, конечно, в трудном положении: кинотеатра своего нет, пляжа своего тоже нет, душа — тоже нет; вот и приходится возить детей на автобусе в два рейса (детишек около пятидесяти, а автобус маленький) и на мацестинские ванны, и в хостинский городской душ, и на пляж. А дорога извилистая, крутая, узкая, и всякая поездка — бывало три на дню — толика риска. Попали же мы с Томой в автобус (четвертый маршрут), который мчался наперегонки с каким-то автобусом (тоже “четверкой”), старавшимся опередить наш автобус в нарушение расписания (как объяснила нам кондуктор). В нашем автобусе почти началась паника, когда начался более оживленный участок дороги, и гонщикам пришлось несколько успокоиться. Надо отдать этим страстным водителям должное: в пропасть мы не полетели и распоряжались они своими громоздкими “Икарусами” виртуозно. А разбиться можно было вполне.
Жили мы с Томой в стороне от дороги, почти в ущелье. Во всяком случае, дом этот (фамилия хозяев — Яковлевы; старик, видимо, русский, старуха — осетинка) — на отшибе; сначала по тропе поднимаешься, потом спускаешься; там, кажется, даже климат другой: тенистее, прохладнее, влажнее. После того как целый день лил дождь, две ночи — не преувеличиваю — все шумы покрывал грохот воды в ручье, несущемся с гор. Когда Тома уходила, а я оставался дома, то она исчезала из моего поля зрения в правом верхнем углу окна: туда уводила ее тропа. Огромный старый дуб нависал над домом, давая ему тень со своей высоты, потому что он сам рос тоже в том самом углу окна, когда смотришь изнутри дома. Жить в том доме можно было бы совсем неплохо, но кроме нас (в соседней комнате) там жили еще женщина с сыном и еще одна женщина, которую накануне моего приезда свалил солнечный удар, но она вскоре оправилась и тоже взяла из санатория своего сына-дошкольника. Потом приехала еще женщина с дочкой и была поселена в углу коридора за шторой. Помимо стариков-хозяев в доме жила семья их сына <...>. Немалое народонаселение, но это можно было бы снести, если б не тон, в котором велись в этом доме все разговоры. Кричали и старуха-хозяйка, и ее сын, и невестка и не отставали (главным образом воспитывая детей) наши соседки, тоже — по совпадению — медсестры из Советской Гавани и Хабаровска. Вот так они кричали, что не припомнить мне, когда я в последний раз слышал такой крик, да и слышал ли вообще.
15.7.81.
Самое популярное, что там кричалось — детям ли, друг другу ли: “Не гавкай”. И далее следовали менее литературные выражения. Часа в два-три мы возвращались в свое жилье, чтобы переждать жару. Пытались читать или заснуть, иногда удавалось. Порою, в особо шумные дни, думалось: зачем я хожу среди этих людей, слушаю их голоса, поневоле вникаю в их отношения, зачем пускаю в свою жизнь? в нашу жизнь? И ясно понималось, что все это лишнее, отягощающее, напрасная трата и рассеяние души. Но вечером, когда сидели на скамеечке под магнолией у генеральской виллы и ждали Никиту с ужина, чтобы минут сорок пять посидеть вместе, поговорить, расспросить, все наше нескладное здешнее бытье немедля получало полное оправдание и объяснение, и все огорчения исчезали, а если и не исчезали совсем, то отодвигались куда-то далеко, где им и надлежало быть по справедливости, по своей несущественности в сравнении с главным.