Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
Читаю Л.Берга (“Труды по теории эволюции”) с большой пользой. Неожиданно наткнулся на интереснейшую статью Д.Чудинова о крестьянстве в “Сибирских огнях” 1922 года. Читаю А.П.Щапова и о Щапове, об идее областничества и федерации, восходящей к вступительной лекции Щапова в Казанском университете 1861 года. Или к каким-то его статьям самого конца пятидесятых годов.
Поразили меня проводы Щапова в Петербург после бездненских событий [126]. Провожали студенты, набились в комнаты, стояли во дворе, шли по улицам, потом сели в лодки и поплыли по реке Казанке к пристани. Плыли и пели песню. (Приведенный в воспоминаниях текст песни я переписал.) Песня народная, протяжная; ныне, кажется, забытая. Поразила меня и вся картина на реке, и заключенный в песне тон — тон исчезнувшей жизни, для которой эта песня годилась. Не поэзия утратилась, а состояние своей прикосновенности, принадлежности высокому чувству, высоким помыслам. У жизни не было сценария, и она росла наперекор несвободе — свободно и говорила как хотела.
Еще фольклор. Из уст газетного шофера: “Пусть бутылка стоит восемь, все равно мы пить не бросим. Доложите Ильичу, нам и десять по плечу. Ну а если станет больше, будет то же, что и в Польше” (в связи с повышением цен на водочные изделия, золото и т.п.).
Одна за другой вышли три книжки о Гитлере (с польского, с немецкого и наша). Продавщица в книжном магазине: а что, у него какая-нибудь дата?
Москва перевела нас в другой часовой пояс. Надо же создавать впечатление, что в жизни что-то происходит. Почти шучу: отняли час жизни.
19.10.81.
Тома выступала на т<ак>н<азываемом> “дне депутата” (обмен опытом) во Дворце текстильщиков. Там же выступал нынешний первый секретарь горкома комсомола В.Е.Пучков <...>. Он, в частности, сказал, что сейчас в комсомоле состоит лишь 68 процентов костромской молодежи. 2100 человек при переходе с предприятия на предприятие “скрыли свою принадлежность к комсомолу”. 53 процента новорожденных проходят через обряд крещения, половина браков после гражданского акта освящаются церковью. “Мы можем упустить молодежь, — сказал он, — как упустили ее в Польше, где 90 процентов членов └Солидарности” — молодые люди до 25 лет”. И еще сказал этот болтливый молодой функционер: у нас тоже есть нездоровые настроения. Пройдите вечером по улицам, посидите в ресторанах, послушайте разговоры — и вы услышите, что говорят о нашем времени, о партии и т.п. Потом он объявил, что из Афганистана в Кострому вернулся авиадесантный полк, в котором теперь есть и Герои Советского Союза, и награжденные орденами и медалями. Но, добавил он, оказалось, что не вся наша молодежь достаточно закалена физически, а также в волевом отношении.
За последнее время получил письма от В.Кондратьева, В.Быкова, Ф.Абрамова, В.Богомолова, С.Лесневского с поддержкой моей статьи в “ЛО”. Разумеется, это поднимает дух. Но настроение у меня странное: написанное написано и думаю я теперь о будущем, о том, что предстоит написать. Покоя на душе нет, большой удовлетворенности тоже. Впрочем, об “антимосковской” статье не жалею. Это нужно было сказать.
Вчера сообщили об отставке С.Кани [127]. Что бы ни было дальше, что бы ни изобрело наше начальство, мы — в зрителях.
Неподалеку от нас, по проспекту Мира, по соседству с горкомом партии, развернулась прямо-таки кипящая скоростная стройка. На пустыре, на месте снесенной бани (образца конструктивистской архитектуры тридцатых годов), цементируют, бетонируют, выкладывают плитами расходящиеся лучами дорожки... Возводится грандиозная Доска почета. Надо бы узнать, в какую цену она обойдется. <...>
Недавно Виктор Бочков [128] рассказывал, как Ф.М.Нечушкин, его начальник (начальник областного управления культуры), заговорил с ним о том, что он, Виктор, позволяет в своей частной переписке негативные отзывы о внешней и внутренней политике нашего правительства. И что ему, Виктору, нужно над этим серьезно подумать. Виктор сказал, что больше это не повторится. Такого обещания было достаточно; во всяком случае, Нечушкин показал, что он удовлетворен. Виктору было известно, что несколькими месяцами ранее его приятеля Роберта Маланичева (где он живет, не помню) вызывали в госбезопасность, где речь шла о письмах Бочкова. С тех пор Виктор стал аккуратнее, но “дело” было как бы не закрыто, и Нечушкин его “по совместительству” “закрывал”. То-то мне Тома говорит: остерегись. Но я-то в письмах правительство не ругаю совсем. Я о нем и о прочих властях молчу. С какой стати я буду нарушать всем известные правила нашей советской частной переписки.
Пишу текст выступления на 75-летии Сергея Маркова [129]. Отмечать будут в Парфеньеве; туда и должны поехать двадцать четвертого. Читал Маркова не без пользы. И есть что сказать.
11.11.81.
И съездил, и сказал... День тот воскресный для конца октября выдался блистательный: немного тяжеловатые белые облака на синем небе, сверкающие на солнце лужи... Нас возили по Парфеньеву на автобусах, и водители старались причаливать свои машины впритык к дощатым тротуарам. Мы-то явились по-городскому, в ботиночках-туфельках, а в них улицу пересечь трудно, потому что не улицы, а реки жидкой грязи. Ночью, когда нас трясло и мотало на разбитой дороге от Николо-Поломы, я поглядывал в окошко, и сердце сжималось от вида бедности, вдруг вырванного фарами из тьмы, от каких-то сменивших лесное мрачное сплетенье ветвей и стволов, покосившихся заборов, кривых сараев и темных, каких-то нестройно торчащих изб... Потом при въезде в Парфеньево явились вдоль дороги, забелели, застрочили черными строчками призывы и обязательства, вышагивающие нам навстречу на двух прямых ногах, явно показывая, что мы уже в пределах порядка и четкой перспективы и вообще празднично украшенного житья, отмобилизованного и призванного... Но солнце — вот лекарство от тоски и печали! И бедность всего здешнего быта никуда не делась, но словно что-то притупилось во мне, или же успел я уже к ней привыкнуть, или же смотрел теперь вокруг не из бросаемого, прыгающего автобуса, а спокойно— на все мерное и как бы застывшее... Когда же пошли открывать мемориальную доску на доме, где родился Сергей Марков, и я увидел высыпавший на улицы парфеньевский народ, чернеющий и пестреющий вдоль заборов, то я думал уже не о бедности, а какая-то умиленная сердечная дрожь поднялась вдруг во мне... Вот вышли все из домов своих, встали как на выносе, а почему, зачем, из какого интереса? Мало кто Маркова читал, сам он сюда взрослым никогда не наведывался, и никто уже не помнил, как он бегал по этим улицам малым мальцом... И вот высыпали, облокотились на заборы, стоят на крыльцах... Любопытно? Событие в монотонной здешней жизни? Хочется посмотреть на съехавшихся незнакомых, должно быть, важных людей? Так и есть, должно быть. Они смотрят, и мы смотрим. Сумрачные мужики торчат у столовой и магазина, — вот кому тяжко и обидно: понаехали какие-то, а из-за них ни водки, ни какого-нибудь портвейна не купи... Зло на нас поглядывают, а больше прячут глаза. Куда им деваться? Спасет какая-нибудь сердобольная запасливая бабка...
А вот на торжественное заседание в райком партии пришло мало людей: зал был заполнен, пожалуй, наполовину. Интересовались бы тем же Марковым, пришли бы. Но все равно кто-то собрался и даже детишек с собой привел... Вот для них всех я и говорил, но не знаю, что было понято и насколько оказалось нужно для их ума. Нажим центральный был у меня на былую русскую инициативу, предприимчивость; должно было прослушиваться, что ничего подобного сейчас нет и “короткие тусклые мысли тогдашних начальственных лиц” — не столько про тогдашнее... Боялся, что стану нервничать, задрожит в какой-то миг голос, но трубки дневного света так дребезжали и ныли над головой, что пришлось напрягать голос в опасении, что этот дребезг и треск отделяет его от зала, и потому-то все сказалось гораздо спокойнее, чем думал: физическое усилие отвлекало и гасило чувства.