Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
Но все отвлеченности (философствования) блистательны: через них брезжит истина, и не оригинальничающего ума, что–то нащупывающего, а нормального ума, ищущего истины, как магнитная стрелка ищет северную сторону...
Особенно ночью слышно, как вибрирует теплоход: что–нибудь, где–нибудь да дрожит: рама окна, стул под окном на палубе, ограждение батареи отопления под столом, плафон и т. п. Одно затихает, дребезжит другое... Помимо глухого–глухого гудения внутри теплоходного тела это единственный признак нашего движения ночью. Днем было то же самое, но днем мы смотрим на берега, и днем грохочет динамик, раскатывая звуки над Волгой, будто наше движение кого–то еще касается, кроме нас. И если мы плывем, все окрестности должны знать про это и выслушивать мораль, которую — пусть справедливо — читает наш начальник маршрута, то есть “массовик”, “культурник”, беззаботным родителям, пустившим детей бегать и скакать по палубам и трапам...
Много всюду воды, много всюду жизни... Ощущаешь свою затерянность, малость. Пространства космоса, даже земные пространства, или пространства кладбищ, или пространства человеческого “кишения” — все вместе усугубляет это ощущение. Оно чрезвычайно достоверно, одно из немногих истинных ощущений самого себя, своего здесь присутствия.
Ни о ком не хочу думать, что тот или этот “хуже”, “ниже” меня. И не пытаюсь никогда “утверждать” или “демонстрировать” свое “умственное” превосходство, преимущества в знаниях и понимании чего–то; думаю поневоле единственно о том, что потребление вещей ли, путешествий ли, искусства ли — становится для многих людей тем, что заполняет жизнь и помещается рядом с работой (добывание средств к существованию) и семейными хлопотами. Активное потребление, когда сами ищут что нужно, куда ни шло, почти благо по нынешним понятиям; хуже, когда этот процесс действительно походит на то, как садятся в ресторане и ждут, когда подадут... И отчетливо сознают при этом свое право сидеть, ждать, требовать, брюзжать и привередничать...
М. Лифшиц (читал его статью в сб. “Философия искусств в прошлом и настоящем” по поводу “Реализма” Недошивина в БСЭ) вызывает мое расположение, когда осуждает современную “мистику” (в частности, суету, “делание вида” в связи с идеями Федорова о “воскрешении”). Как ни утешительны “мистика” и всевозможные “верования” и “знахарства”, думаю, что в естественнонаучном взгляде на человека и его судьбу, на землю и ее историческое развитие больше не только смысла, но и человеческой, отпускающей боль надежды... Сказал сегодня об этом Томе...
Невозможно завернуть краны, чтобы не капала вода. Что–нибудь да невозможно. Всегда. Надо бы — сказать, купить, завернуть, отвернуть, заглушить, — но никак...
Это дрожание корабля похоже на то, как налетает на дом ветер и содрогает его...
19.8.82.
Позади Горький. Смутное припоминание, что был здесь, жил сколько–то и как–то, бродил по залитым жидкой грязью улицам осенью семидесятого — беспокойной и печальной. Никуда не хотелось ходить, ничего не хотелось видеть; помню, зашел в художественный музей, и — все. И еще раз — в кинотеатр. А так каждый день — после занятий — по улице Свердлова к кремлю и плутание в прибрежных улицах...
Сегодня прошли по кремлевской, точнее, крепостной стене насколько можно — экскурсии туда не водят, потому там людей немного, даже мало, и так хорошо было нам троим идти и смотреть и чувствовать дух старого кирпича, этой кладки, этой отъединенности от суетящегося вокруг мира. Мы как на мосту. На древнем виадуке.
Прочел рассказы Распутина (“НС”, № 7) [150]. И ему, хотя именно это понятно, хочется чего–то “запредельного”, мистического; понятно, потому что его “прижало”, поставило на край.
20.8.82.
Почему–то растроганно всматривался в здания Казанского университета; даже “примерил” себя к ним, к библиотеке, к старым битком набитым стеллажам, которые увидел в окнах, и пожалел, что этого варианта жизни уже не будет; не из–за Ленина, хотя и о нем помнил; скорее — из–за Щапова [151], которого и о котором читал недавно; и просто от радости, что в глубине России существует этот университет, столь богатый достойной историей и высокими именами. И даже высоким современным зданием, воздвигнутым им, порадовался: и провинция не лыком шита... Впрочем, провинция бедна. Это видно было в Горьком, видно и здесь. Что из того, что есть масло и есть вареная колбаса одного сорта! Наши прилавки пусты, но одиноко лежащий батон колбасы в обширном пустом пространстве под стеклом очень уж печален... А какая закипела схватка, когда привезли молоко в бутылках... Бедность городского бюджета заметна: многие здания давно не ремонтированы, не говорю уже — не реставрированы, в забросе, забыты. Поднимаются новые и, видимо, удобные дома, это так, но общий облик города — или пасмурный день сказался? — показался мне помеченным бедностью...
Подходили к соборной действующей мечети (1796 г.), когда туда со всех улиц собирались верующие. Шли какие–то равно маленького роста старики в бекешах и тюбетейках, иные — в шляпах и плащах, какие–то коротконогие, сосредоточенные, иные с Кораном в руках. (Тома заметила, как двое встретились на углу улицы, открыли свои Кораны и зашептались; Кораны были изготовлены фотоспособом.) Золотой полумесяц над мечетью, золотые полумесяцы на всех столбах ограды и над воротами. Я почувствовал, что значит быть “неверным”, и подумал, что верующие мужчины много “опаснее” верующих женщин, то есть в них есть некий потенциал, который может выразиться неожиданно и сильно. У калиток, у ворот деревянных домов сидели на корточках столь же сосредоточенные мужчины; мне казалось, что неверные вблизи мечети должны вызывать особое раздражение. Пусть глухое, почти ничем не выраженное, но несомненное. Национальный вопрос сохраняет свою сложность. Есть факты (московские войска штурмом взяли Казань), и с ними ничего нельзя поделать: они проскальзывают в пояснениях экскурсоводов и т. п. И как–то надо сообразовать с ним свое самосознание.
Берега все безлюднее. Велика Россия, и много еще в ней пространства для жизни новых людей. Много пространства, можно бродить, переходить с места на место, не дорожить своим местом и не беречь его... Русские захватили много земель: для чего? Хотелось взять еще из того, что лежало готовым и не требовало повседневного труда; так шло распространение; освоение медлило; даже сегодня мы осваиваем сибирские пространства столь тихими темпами, что готовы были бы привлечь иностранный капитал, будь японцы попокладистее и забудь они о Курилах...
Наша власть нуждается в децентрализации, и федеральное устройство наконец–то должно сбыться, осуществиться. Пока этого не будет, Россия не поднимется повсеместно, не воспрянет, сказано же давно: Москва у всей России под горой: все в нее катится. Можно сравнить и по–другому: из–за московской ширмы хотят всей русской землей и всеми людьми управлять как куклами, а точнее: сверху — как марионетками, накрепко накрутив прочные нити на пальцы...
Рад за Никиту: увидит, представит себе, как велика и хороша его родина, как много в ней всего живого и красивого.
Пытаюсь себе представить, как шло московское войско на Казань — за тридевять земель; как стояли лагерями на ночь, а может, двигались как саранча, не разбирая, где что, и вытаптывая деревни, и каким кислым духом, разогретой, разошедшейся физической силой, каким насильем несло от нее, и на многие версты вперед, тревожа и разгоняя живущий своим чередом люд...
Жестокости хватало всегда (вспомним легенду о Коромысловой башне Нижегородского кремля); прежде она, возможно, была в большом ладу с обыденностью и самосознанием человеческим; сегодня, да и давно уже, она все заметнее и страшнее, противоестественнее на фоне современного или прошлого века самосознания, отстаивающего ценность — вне каких–либо сравнений — человека. Человека, не сводимого ни к каким величинам, значение которых превышали бы его собственное значение.