Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
Распутин, возможно, надеется, что, вычистив из мира, который он признает достойным изображения, все вздорное и временное, привнесенное насилием и пустозвонством (“порожняк”!), он как бы сберегает свой текст для дальнейшей долгой жизни, полагая, что он заинтересует будущего человека, который будет разрешать схожие проблемы духовного и психологического порядка, и с совершенным безразличием воспримет факты и черты социального бытия с его “театром”, гипертрофированным самомнением, преувеличенной самооценкой и пустыми, т. н. “проклятыми”, вопросами...
Если так, то Распутин может и просчитаться, выживет, возможно, то, что он сам в своем недооценивает...
22.8.82.
В Саратове, кажется, угадал, почувствовал: здесь вот жил... Там, на проспекте Ленина, в этом квартале, выглядевшем вовсе не проспектно, увидел неподалеку от “Химчистки” (была “Химчистка”!) две подворотни аркой и серые, пыльные, невыразительные двухэтажные дома, а рядом в волжскую сторону огороженный перилами ход с улицы в подвал — не там ли была та “Химчистка”?.. Так вот, если под арку, то в глубине двора еще дом и на второй этаж деревянная лестница не внутренняя, а снаружи. И мы там жили, и помню, как стояли у ворот с бабушкой и ждали маму с работы и высматривали ее среди спешащих людей — как теперь понимаю, с волжской стороны, снизу... И разговоры, что бомбили крекинг–завод...
Огромная страна, а еще — Сибирь, север России, Дальний Восток... Какое поле жизни. Поле работы.
Стоит начать плыть, а остальное как бы фатально: плывешь и плывешь...
Происходи это все потише, без массовых мероприятий, с меньшим числом людей — цены бы этим путешествиям не было...
А то спускают на воду новые теплоходы “повышенной комфортабельности”, где умещается около тысячи человек, а в этом уже есть что–то кошмарное.
Воейков [152] писал о пользе речного воздуха — волжского, о его целебности, об успокаивающем влиянии на человека воды...
Наши превратили эти путешествия в массовые развлечения, затенив возможную лечебную сторону.
А я представил себе движение теплохода в полной тишине и чтобы не более пятидесяти человек. Это, конечно, фантастическое предположение. Это осуществимо для людей “элитного” класса.
В Куйбышеве и Ярославле видел в книжных магазинах работу Мочалова [153] о Вернадском, очень достойную. У нас бы она не лежала. Или много привезли? Да у нее–то и тираж–то невелик.
Читаю воспоминания Г. Градовского (“Последнее слово”) в “Моск<овском> еженедельнике” за 1907 год. Он присутствовал на суде над Верой Засулич и сидел рядом с Достоевским. Описание суда и оглашения приговора не очень выразительны, но тем не менее волнуешься: действует сегодняшнее осознание факта: стреляла! а не виновна! Но было. В проклятой царской России было, и был Кони А. Ф., и был адвокат, присяжный поверенный Александров, и присяжные, ответившие на опросный лист “невиновна” — тоже были!
Закон “спирали”, общественного развития по спирали, может быть, и есть закон подлинный; многое говорит в его пользу. Читаю Градовского о 70 — 80-х годах прошлого века, а сколько сквозных мотивов, сколько почти “текстуального” совпадения!
23.8.82.
Все на Мамаевом кургане можно снести, стерпеть, потому что воображение сильнее этих подспорий и память заставляет осознавать, по какому гигантскому кладбищу ходишь, и все эти фигуры принимаешь как пусть приблизительную, но допустимую форму, отклики на факты истории и потребность народной памяти. Но “Родина–мать”, о которой спрашивают, какой длины у нее палец на руке и вообще — “давайте уточним технические данные!” — такая Родина–мать способна только отталкивать, но никак не привлекать, не звать... За нее ни сражаться, ни умирать — тем более — не хочется... Лживая фигура, весь образ, поза, все черты — фальшивы. Через нее, как и через другие подробности мемориала, пробивается, не позволяет о себе забывать официальная, надчеловеческая, холодно–торжественная и наперекор всем народным утратам торжествующая, норовящая забрать свое — сила...
И все–таки хорошо, что мы там побывали. И хорошо особенно, что с нами был Никита и не поколебавшись вышел из ряда у Вечного огня и положил красные гвоздики...
24.8.82.
Сколько хороших у нас городов, — так бы и пожил в каждом, что пожил — жизнь бы прожил, если б можно было прожить ее на несколько ладов и вариантов... Отчего эта глупость — рваться в Москву и тесниться там? Мало–мальски преуспел в чем–то — в начальствовании, в науках, искусствах, — и уже надобно быть ему в Москве... Нет, не глупость это, а такой ум. Славилась Россия непрактическими умами; теперь в ходу практические, и они же тщатся и выкрикивают нечто о российской пользе и славе...
В астраханском родном захолустье чувствую себя лучше, чем на волгоградских проспектах, в царстве правильных и строгих линий. Днем вовсе не кажется, что город густо населен и в нем около миллиона жителей. Улицы узкие, движение спокойное; только под вечер понеслись автомобили потоком — не перейдешь дорогу. Много заброшенных, давно не знавших ремонта домов, много пыли, мусора, но все это знакомо и не страшит. Это обычное для волжских городов соседство: ухоженные, будто напоказ вылизанные места, а за углом — бедная провинция, до которой столетиями не доходят ничьи руки. И есть в этой заброшенности что–то домашнее, спокойное, терпеливое, родное...
Прекрасный белый Кремль, и в нем — белая Успенская церковь. Успенский, правильнее, собор. Осматривали разные черепки и обломки — археологические находки на месте Сарая и Астрахани, и были там чаши (керамика), обломки, осколки чаш из Сарая — какое искушенное было тогда представление о красоте, какое желание красоты... И Кремль, и собор — тоже от желания и знания красоты. Яркая белизна, чистота, строгость, праздничность — все это способно только укреплять и возвышать человека.
Не попали в картинную галерею им. Кустодиева. Закрыта “по техническим причинам”. Обидно. Видели дом, где прошло детство Кустодиева. Дом этот никакой не музей, а жилой фонд. В доме отца И. Н. Ульянова, т. е. деда Ленина, — музей семьи Ульяновых. Мы с Никитой нашли этот дом, рассмотрели. Если Ульяновы жили там одни, то им можно только позавидовать.
Спится здесь хорошо: шумит вода, воздух свежий и чистый. Но просыпаюсь часов в шесть, пытаюсь заснуть еще (подъем в семь часов), но начинаю обо всем думать — сна нет. Особенно тревожно все, связанное с работой, ее обилием и сроками. Ничего не поделаешь. Отложенное существует и напоминает о себе без устали.
24.8.82.
Стоянка восьмичасовая в Никольском. Страсти по Арбузу. Выглянул в семь утра в окна: стоим, на берегу среди редких деревьев палатки разбиты, а у палаток россыпи арбузов и желтых дынь. Подъезжает “Москвич”, а из него, из багажника, выгружают еще арбузы. В первый миг я ничего не понял: решил, что это туристы запасаются. Оказалось, это разбили палатки и устроились надолго казахи: в основном женщины и дети. Посреди дня, когда наплыв покупателей спал, девочка–казашка улеглась на раскладушку и читала книжку. Конструкция из жердей позволяла взвешивать арбузы на безмене; кое–где над этой конструкцией были устроены навесы. Кое–где возле палаток на веревках сушилось белье. Толпы туристов не просто хлынули, но долго не могли успокоиться перед таким изобилием и все сновали между теплоходом и берегом. Обуяла жадность: хоть все вези. И вроде дороже, чем государственные арбузы и дыни, но все равно дешевле, чем в средней и северной России. И трудно усидеть, когда там это спокойно лежит и никто не берет. И хочется снова и снова бежать и брать и т. д. Мы все–таки остановились вовремя.
Не хватает русского купца; всемогущая централизация мало что может; предприимчивость оставлена обогащающимся, которые не брезгуют никакими средствами; социализм дает волю своим нравственным антиподам; предприимчивость для пользы общества фактически воспрещена. Невозможно, чтобы какая–то провинциальная контора имела свой транспорт и завозила для своей клиентуры те же арбузы и прочее с максимальной оперативностью и, разумеется, выгодой и общей пользой. Чтобы в эти торговые связи государство не лезло, оставим ему одну заботу: следить за соблюдением законов.