Дневник 1953-1994 (журнальный вариант)
На вечере памяти А. М. Часовникова [162], посвященном 70-летию со дня рождения, жена его рассказывала о том, как в костромском издательстве сразу после войны (1947?) была издана поэма давнего товарища Часовникова — Алексея Недогонова [163]. Недогонов приехал получать гонорар, а из бухгалтерии друзья отправились на рынок, где купили Недогонову ботинки, а потом те ботинки, чтоб были крепче, обмыли. Шли по улице, и попадались навстречу — дело в ту пору обычное — люди бедного вида, плохо одетые, несчастные. Увидев женщину с детьми, Недогонов запустил руку в сумку или в рюкзак, не помню, что у него с собой было, и, выхватив горсть бумажных денег, сунул женщине со словами: “Купи им чего–нибудь”. И еще потом, наткнувшись взглядом на бедность и болезнь, лез опять за деньгами, и так — ворохом — раздавал: “купите что–нибудь...”.
18.10.82.
На днях в “Северной правде” напечатано извещение о “гибели” капитана милиции Ермакова Евгения Львовича. Сегодня мне сказали, сославшись на авторитетное лицо (это подполковник милиции, я с ним знаком), что Ермаков погиб в Афганистане при ликвидации одной из банд. Гранатой ему снесло полчерепа. Еще один офицер костромской милиции благополучно вернулся из афганской командировки и вчера выступал перед сослуживцами. Что он там рассказывал (что можно рассказывать?), к сожалению, не знаю.
В воскресенье, шестнадцатого, играли в футбол. Было безветренно, тепло, земля после дождей успела подсохнуть. Хотелось снять рубашку и остаться в майке. Играли в этот раз на поляне в Посадском лесу; наше поле было занято: курсанты химучилища и солдаты какой–то части совершали 6-километровый марш–бросок с полной выкладкой, и по всему полю аккуратными рядами темнели сложенные шинели и ходили–бродили ожидающие старта или уже отбегавшие свое. На старте и финише оркестр играл плясовую, подбадривая, разгоняя устремившихся вперед и поддерживая падающих в изнеможении. Как мы поняли, никакого “индивидуального зачета” не существовало; взвод начал бег, взвод в полном составе должен финишировать, никого не потеряв. При нас один из взводов финишировал, таща одного из своих товарищей за руки–за ноги, на весу. Потом тому курсанту делали искусственное дыхание, и он долго лежал на земле в окружении то ли сочувствующих, то ли осуждающих. Видимо, у курсантов — свои хитрости; когда мы играли на поляне, чуть в стороне от трассы марш–броска, из кустов выскочил парень с тремя или четырьмя автоматами, быстро осмотрелся и побежал в сторону финиша. Он явно облегчал участь своих товарищей... Мы пришли в одиннадцать, уже гремел оркестр, и очередной взвод с бравым, но нечленораздельным криком, а лучше сказать, воплем бросался вперед по улице, чтобы вскоре свернуть в лес; лишь около двух затих оркестр и смолкли крики на финишном отрезке трассы (“Давай, мужики, держитесь!”, “Молодец, Петряев, своим ходом идешь, молодец, своим ходом!..”). Когда мы уходили, от всего кишения людей и автомашин остался один санитарный фургон, где сидели офицеры и закусывали...
Вчера на город обрушился сильнейший снегопад, закрутила метель, и сегодня весь день лежал снег и стоял шестиградусный мороз. Не хотелось выходить из дому, но был “заборный”, как говорили прежде, день, и надо было идти в контору, чтобы ожидающим своей очереди в буфете братьям писателям было где скоротать время... Давали по килограмму баранины и по восемьсот граммов колбасы.
Пишу о Распутине. Настроение — как на волнах: то легко, свободно на душе, то все кажется неудачным и нескладным и вся сосредоточенность исчезает. <...>
31.10.82.
Вчера вернулся из Москвы. Был на пленуме правления СП СССР, где высидел все заседание, разговаривая с Друцэ и Оскоцким. Наутро два часа провел на совете по критике, выслушав схоластические доклады Новикова и Дзеверина. Потом ушли с Нуйкиной в “Новый мир”, где меня ждало знакомство с Камяновым [164]. Несмотря на малоприятный характер его полемики со мной на страницах “ЛГ” (о повести В. Маканина), я как–то не чувствовал к нему зла и поэтому был вполне дружелюбен в нашем коротком разговоре о Славе Сапогове, которого он знает. Из “Нового мира” поехал в “Метрополь” за билетом (т. е. в кассы ж. д., расположенные в том же здании, что и гостиница, кинотеатр и пр.), затем к Лене Фролову в “Современник”, чтобы взять книжку Высоцкого для Иры. Вечером с семи часов был у Залыгина. Там же были Распутин и Крупин с женой.
После разговора с Леней и Друцэ осталось чувство тревоги в связи с намечающимися изменениями литературной политики Цека. Появление нового руководителя в идеологической сфере уже дает о себе знать [165]. Косвенным образом это подтвердилось в беседе у Залыгина: главы из романа “После бури”, предложенные в “Неделю” и “Литературную Россию”, были отклонены цензурой. Думаю, что проверкой этих новых тревог и опасений станет отношение к “Знаку беды” Быкова. Если эта повесть сойдет Быкову “с рук”, то, значит, страхи преувеличены и жить можно.
Когда увидел Залыгина в ЦДЛ, то первым его вопросом было: как вам моя статья в “Литгазете”? (Статья напечатана две недели назад; в ней довольно резкая полемика с Бочаровым и Лакшиным, будто бы не признающими самостоятельного значения за литературой 70-х годов.) Залыгин явно переживал, что отношение к статье разное, что обрадовала тех, кого он, думаю я, не собирался радовать, и огорчила некоторых людей близкого ему круга. Эту встревоженность Залыгина почувствовал и Оскоцкий. Правда, на другой день вечером, дома у Залыгина, к статье не возвращались. Сам Залыгин разговора на эту тему не заводил; вполне возможно, что обходил молчанием неприятное. Весь разговор в тот вечер направлялся самим хозяином. Он рассказывал, а мы в основном только слушали. Рассказывал о прототипах героев нового романа (“После бури”), о генерале Болдыреве особенно и вообще о типах сибирской интеллигенции, старой профессуры, подробно вспоминал поход по Алтаю, совершенный им вместе с одноклассниками в 28-м году, и, наконец, о прошлогодней поездке в Мурманск и Петрозаводск, в которой должен был участвовать и я, но не поехал, хотя ездили сплошь именитые: Астафьев, Белов, Распутин, Лихоносов и т. д. Некоторым образом это рассказывалось так, чтобы я имел основания пожалеть о своем отказе от той поездки. <...>
Крупин показался мне человеком не очень глубоким и скорым на обобщения, как правило, сомнительного свойства. Распутин располагал к себе полностью и безоговорочно, хотя был молчалив, но в этом искусстве и я ему не уступал. Некоторая настороженность моя по отношению к Залыгину, не знаю, впрочем, на чем рациональном основанная, к счастью, не оправдалась. Никаких неприятных ощущений и серьезных сомнений его беседа и все его обхождение с нами у меня не вызвали. Промелькнула какая–то давняя неприязнь к Лакшину, отвергшему когда–то залыгинскую работу о Чехове (все–таки лакшинская “епархия”, и ревнивое чувство у Лакшина могло возникнуть; оттолкнуть же могла сама свобода залыгинского повествования), с явным неодобрением (это “выдумка”, “ложь”!) было сказано о воспоминаниях Алигер о Твардовском, где она написала, как однажды А. Т. признался, что увлекся Пастернаком и на время “забыл” Некрасова. Любопытно, что Залыгин обронил фразу о всяких мемуаристах, берущихся вспоминать Твардовского, не имея на то, по сути, права, — “всякие там собутыльники вроде Шугаева”. Обращаясь к Распутину, я сказал, что это же ваш друг? Распутин решительно сказал, что нет, никакой не друг, и мы покончили с этой темой.
7.11.82.
Исчезли портреты Кириленко [166]. Ни над трибуной, ни над колоннами. Нигде. Как не бывало. Над трибуной портреты сдвинуты влево, освободившийся прямоугольник пространства заполнен холстом с изображением серпа и молота. Не скажи мне вчера Шелков по телефону об исчезновении кириленковских портретов, мы с Томой, возможно, ничего бы не заметили. Может быть, не заметили многие; во всяком случае, разговоров на эту тему на площади мы не слышали, ну и сами не заводили. Ни к чему, да и не с кем. Было холодно, народу на трибуны собралось не густо, да и рядом, там, где мы обычно стоим, было совсем не тесно. Баландин со сподвижниками появился на трибуне без малого в десять, когда войска замерли по команде “смирно” и командующий парадом полковник изготовился к рапорту начальнику гарнизона. Минутное впечатление было такое, что все замерло, встречая губернатора, и именно ему, а не кому–то другому, была оказана эта почесть торжественной тишиной, дружной изготовкой к церемонии, ожиданием дозволения начать... Едва члены бюро взошли и расположились по заведенному ранжиру и приветственно вскинули руки, как грянул оркестр и замер, оборванный взмахом белой перчатки, и пронеслась команда,