В лесах Урала
— Не буду охотником! — сказал я сердито. — Не буду и не буду!
Дед вздохнул, нахмурился. О чем он думал? Может, вспоминал свои детские годы, когда ему тоже надо было привыкать к тому, что приходится делать человеку в таежных краях…
— Не спеши зарок давать, — тихо проговорил он. — Там видно будет.
— Не хочу! — голос мой дрогнул.
Он покачал головой.
— Твое дело. Разве кто неволит? Сажай на усадьбе капусту, морковь, свеклу. Тоже ремесло. Бабьим помощником будешь. Или нанимайся в батраки к Зинаиде Сироте… Охотой другие займутся.
Он взял меня на руки, спустил с полатей, усадил за стол. Я проголодался, но медвежатина не шла в горло: это был окорок Мишутки, которого мы с Колюнькой любили не меньше, чем наших собак… Я жевал горячую картошку и думал мучительно, кем же быть: огородником или охотником?
Глава вторая
Я вырубал кустарник на запущенной кулиге. Дед собирался будущей весной вспахать это поле и засеять льном. Подошел дядя Ларион, поздоровался со мной, сел на межу возле порубленных осинок и косматого тальника.
Дяде было под сорок. Он, как дядя Нифонт, после женитьбы выделился из нашего хозяйства, жил своим домом. Большая лысина красовалась на его круглой, как арбуз, голове, лицо тоже было круглое, плутоватое, глаза быстрые, темнокарие, с горячим блеском.
Ларион закурил трубку с длинным изогнутым чубуком и серебряной покрышкой. В покрышке были крохотные дырки, дым струился из них мутносиними ниточками, как сквозь сито. Кочетовские табачники, обладатели самодельных трубок из корня березы, завидовали дяде. Ларион хвастал, что трубка обкурена знатным генералом, кавалером орденов. Генерал будто бы помер, генеральша обеднела, начала продавать мужнино добро, вынесла на базар и диковинную трубку; тут-то ее и купил за десять фунтов топленого масла дядя Ларион.
Вот какая это была трубка!
Ларион молча курил, наблюдал за моей работой, потягивался на меже, как сытый кот, пригретый солнышком. Я подсел к нему передохнуть.
— Зряшное дело, Матвей, — сказал дядя. — Впустую маешься.
— Как зряшное? — возразил я. — Они ж, кусты, глушат посевы, дай только силу набрать — пахать негде будет.
— Суета сует! — убежденно сказал дядя. — Земля тощая, от нее проку мало. Роем песок да глину, едим одну мякину. Тут — сколь ни гни спину — не разбогатеешь. Давно это мужикам объясняю, да нешто втолкуешь? Темнота кочетовская! Все на что-то надеются.
Я сказал, что разбогатеть, пожалуй, нельзя, но кормиться кое-как можно. Только ухаживай за полями: поработаешь, будет хлеб.
— Хлеб! — воскликнул дядя. — Что такое хлеб? В хлебе ли счастье?
Я не знал, в чем счастье, и смутился. Спорить с Ларионом было невозможно, — он забивал словами на сходке всех мужиков. Где уж мне-то переспорить его!
— Слушай, племянник, что скажу, — начал дядя, — поступай ко мне на службу письмоводителем. Большущее дело задумал, тысячами пахнет! Один замотаюсь. Бумаги придется посылать туда-сюда, то в Варшаву, то в Санкт-Петербург, а пишу я, что курица лапой. Учитель сказывал, ты пером строчишь, как по-печатному. Мне такого и надо помощника. Да и в город одному ездить нельзя. Прошлую зиму что устроили со мной на постоялом дворе? Дал мерину овса, пошел на базар. Прихожу — лошадь обкорнали: хвост отрезан, нет ни шлеи, ни седелки. Жулья там — пруд пруди! Ладно, что хомут оставили, а то б домой не доехал.
Он принялся доказывать, как хорошо будет служить у него. Станем всюду ездить вдвоем, весною махнем на пароходе в Нижний Новгород.
— Всю коммерцию преподам, — обещал дядя. — Потрешься возле меня годок-два, в люди выйдешь. Тебе скоро исполнится пятнадцать лет, — пора на стезю становиться. А в земле ковыряются только глупые охломоны. С дедом за векшами по лесу ходить — тоже не мед! Для начала положу рубля три в месяц, на моих, понятно, харчах. Раздуем кадило — прибавлю.
Я молчал. Все это было заманчиво. Но дядя Ларион слыл человеком легкого, непонятного ума. Одни ему завидовали, другие потешались над ним. Он любил пофрантить, брил бороду, колечками подкручивал пышные смоляные усы, ходил на молодежные вечерки, любезничал с девками, вдовушками и тароватыми солдатками. Девки сторонились Лариона, обзывали старым хреном, лысым козлом, парни из ревности порой били его, и он же сам устраивал «мировую», поил всех водкой, угощал орехами, пряниками.
Иногда ночью на улице с песнями бродили загулявшие парни, надрывалась гармонь, и среди молодых, неокрепших голосов явственно выделялся густой, басовитый голос дяди Лариона:
По деревне мы идем,Не сердитесь, тетушки!Дочерей ваших мы любим,Спите без заботушки.Бабушка подходила к окну, кричала во тьму:
— Не стыдно, Ларион, с холостяками глотку драть? У тебя уж дети большие. Нализался опять, чадо мое полоумное!
Гармонь смолкала.
— Ничего, мамаша! — доносилось из тьмы. — Однова живем, бог веселых любит. Иисус Христос на свадьбе до того разгулялся — воду обратил в вино, чтоб людям было веселее.
Парни ржали от шутки Лариона. Гармонь с придыхом наяривала «страданье», пьяная ватага шла дальше. Бабушка крестилась на образа.
— Царица небесная, вразуми сына моего Лариона и не дай погибнуть ему в беспутстве. Поверни его, владычица милосердная, на стезю праведную!
Дед посмеивался.
— Зря молишься, старуха, Ларион от бога давно откачнулся, надо черта просить.
Бабушка сердилась.
— Что ты зубоскалишь? Он кто? Оба мы виноваты, что такого на свет произвели.
— Я всегда в лесу нахожусь, при своем деле, — отвечал дед. — Ты воспитывала сынов, тебе и отвечать.
— Я всех воспитывала одинаково, — спорила бабушка. — Нифонт вон какой мужик — степенный, хозяйственный, пьет в меру. А Ларион с Алексеем, не знаю, в кого уродились…
Дядя не пахал, не сеял, даже дров не готовил для своей избы. Всю мужскую работу по хозяйству вела тетка Палага. Она же сама поднимала и растила детей, к которым дядя был вполне равнодушен и словно не замечал их, как что-то постороннее и чужое в доме, появившееся без ведома хозяина. Тетка никогда не жаловалась на мужа, не судачила с бабами. Некрасивая, рано постаревшая, ловкая в труде, она любила дядю Лариона такой любовью, которая все забывает, все прощает: и мотовство, и волокитство, и сумасбродство, и лень в работе. Если кто смеялся над причудами дяди, Палага так яростно вступала в перебранку с обидчиком, что тот сразу прикусывал язык.
— Мой-то ненаглядный опять в город подался, — говорила она, заходя порою к нам в избу, и такая ласковая нежность слышалась в ее грубоватом голосе. — Уж так-то скучаю без него, так скучаю…
— Мой ненаглядный что-то занедужил, я прямо-таки сама не своя. Вдруг помрет, — утешеньишко мое, как жить буду?
И это было просто удивительно. Ведь все же знали в Кочетах, что без Лариона Палате жилось бы куда лучше!
Ларион был горазд на выдумки. Зимою рыскал по лесу, находил медвежью берлогу, делал затеей на деревьях вокруг логова, мчался в город, на «корню» продавал непойманного зверя. Приезжали охотники в расшитых оленьих малицах, с дорогими ружьями, револьверами и кинжалами на поясе. Ларион вел их в лес. За ним шли мужики с лестницами. Горожане, боясь медведя, взбирались по лестницам на деревья, садились где-нибудь в развилку или на толстый сук, оттуда стреляли. Чаще всего медведь убегал, и охотники уезжали без добычи. Они, наверно, довольны были и тем, что видели зверя, попугали его огнем из двустволок, шестизарядных бульдогов и смит-вессонов. Дядя Ларион получал щедрую мзду.
Дед никогда не участвовал в облавах с дядей Ларионом, потому что видел в этом баловство и безобразие, оскорбительное для настоящего лесовика.
— Хорош, сынок, — смеялся дед над Ларионом. — Одного медведя продаешь пять раз. Ничего не скажу — купец!
— А что? — горячился дядя. — Надо умом жить. Ты сразишь медведя, отдашь шкуру за десятку, и все. Мне за берлогу четвертную кладут, угощенье — само собой, подарки да чаевые. Я в прибытке, и лес не в накладе: зверь убежал из берлоги без единой царапины!