В лесах Урала
— Я знаю, — сказал учитель, — не легко отвыкать от жаргона, он въелся в плоть и кровь, им наполнены песни, частушки. Ведь здесь поют:
Паря, чё да, паря, чё?Паря, сердишься ли чё?Или люди чё сказали,Или сам заметил чё?Он пропел частушку вполголоса, с большим мастерством. Уральское «чё» выходило как «цё». Мы засмеялись. Он пропел еще:
Ты пошто меня не любишь?Пошто я тебя люблю?Ты пошто же меня губишь,И пошто я все терплю?Наше и не наше! Знакомое «пошто» в его передаче стало уродливым, неуклюжим, вызвало настоящий хохот в классе.
Первый урок прошел незаметно и весело.
На Урале исстари окают. Мы произносили слова, как они пишутся: корова, пошел, молодой, вода. Учитель отметил, что произношение наше ужасно, заставил акать по-московски и петербургски: карова, пашел, моладой, вада. Мы подхватили аканье столь ретиво, что начали акать, где не надо, и звук «о» стал почти исчезать в нашей речи. Мы изо всех сил нажимали на «а»: маладая, халастой, палавик, балатинка. Учитель, смеясь, поправлял нас, говорил об ударных и неударных слогах, о законах и правилах ударения.
Как трудно было это запомнить!
Мы акали на улице, дома, в избах, приводили в смятение родных. В кержацких семьях открыто роптали:
— Табашник обучает детей никонианскому языку. Чем наш говор плох? Деды-прадеды говорили «корова», а теперь, вишь, «карова»!
Учитель, однако, не уступал, ропот постепенно затих, кержаки смирились.
У Всеволода Евгеньевича была чахотка и еще какая-то хворь с непонятным названием. Порою он задыхался от кашля, два-три дня не вставал с постели. Мы топили ему печь, подметали пол, стирали пыль на подоконниках, приносили кто что мог: картошку, яйца, хлеб, молоко, творог; в сезон охоты — рябчиков, уток, тетерок, глухарей, добытых отцами, дедами, старшими братьями. По ночам дежурили у больного, подавали лекарства, кипятили самовар, чтоб напоить его чаем с малиной, наполнить кипятком грелки, которые он прикладывал к ногам. Даже ставили на грудь и на спину банки, — этому научил нас ивановский фельдшер Нил Михайлович, добрейший старик, пьянчуга.
Заботы трогали учителя.
— Славный вы народ, милые мои! — говорил он. — Ах, какие молодцы! А подрастете — не узнаешь. Будете пьянствовать, сквернословить, бить смертным боем жен, детей своих… Даже девушки вот… Пока лента в косе, веет от них чистотой, поэзией, красотой молодости: любуешься, как на дивные цветы земли, ждешь чего-то необыкновенного, хочется верить в чудо. А выйдут замуж — вянет душа, опускаются, грубеют, становятся сварливы, истеричны, ходят в затрапезном виде, в голове насекомые, под ногтями вековая грязь. Боже, как это ужасно! Среда всех заедает и вас тоже заест…
Мы знали, что среда — один из постных дней недели, и нельзя было понять, как она всех «заест». Однако класс дружно ответил:
— Не заест, Всеволод Евгеньевич! Не поддадимся!
Лицо его стало серьезным и строгим.
— Дети, поклянитесь, что каждый из вас будет человеком.
Мы — два десятка мальчиков и девочек — поднялись с парт, хором ответили:
— Клянусь быть человеком!
Всеволод Евгеньевич вытер платком глаза и целый урок объяснял, что значит быть человеком. Какой это был урок! Мы сидели не шелохнувшись, боясь дохнуть, пропустить слово. В тот день выходили из школы притихшие, не толкались и даже не кидали снежки.
— Буду человеком! — шептал я, и так светло, радостно было на душе, словно поднялся на высокую гору, оглянулся кругом, увидел что-то скрытое дотоле от взора, и вот замерло сердце: хорошо!
Раньше мы обращались друг к другу запросто: «Эй, ты, поди сюда!» или «Сенька, подь сюда!» С того дня стали говорить: «Эй, человек, подойди, пожалуйста, сюда!» — и весело смеялись.
Если кто-нибудь из драчунов нападал на слабенького или обижал девчонку, осуждающе кричали: «Человек, что делаешь? Опомнись!» И забияка, виновато моргая, опускал руки.
Как все дети, мы были жестоки к животным и птицам. Весной разоряли гнезда галок, ворон, домашних голубей. Желторотых галчат, не способных еще летать, усаживали на крыше, пускали в них стрелы из лука, бросали камнями. Старые галки носились в воздухе, орали истошно, пытались даже клевать нас тупыми, ничуть не страшными клювами.
Всеволод Евгеньевич пресек эти забавы.
— Человек убивает в лесу глухаря, чтоб приготовить жаркое к обеду, — тому есть оправдание, — говорил он. — А зачем вы терзаете галчат я воронят? В чем смысл? Где оправдание злодейства? Жестокие дикари — вот вы кто!
Он много рассказывал о жизни птиц, и мы узнали, что даже вредные, по нашим деревенским понятиям, птицы бывают чем-то полезны человеку, — без них природа осиротеет, станет беднее.
Однажды Павелко Бородулин, сын старосты, самый озорной мальчишка в деревне, начал стрелять из рогатки молодых скворцов. Теперь-то мы знали, что это дурно, и пытались остановить Павелка могучим словом «человек». Он отмахнулся.
— Ну вас… Человек, человек! Надоело, как горький хрен! Что хочу, то и буду делать.
— Ах, так! — воскликнули мы и ринулись на него скопом.
Павелко был опрокинут на лопатки. Его нещадно тузили со всех сторон, приговаривали:
— Будь человеком! Будь человеком! Будешь человеком или нет?
Он скоро сдался.
— Ладно, ребята! Я ж пошутил, пустите.
Он сломал рогатку, потер намятые бока.
— Черти этакие! Силком в рай тянете! А я, может, грешником хочу быть. Тогда как?
— Не смей! — твердо сказали мы. — Человеком будь!
Учитель узнал об этом, перед уроком похвалил нас, но то, что мы делали с Павел ком, назвал непедагогичным приемом и добавил строго:
— Кулаками воспитывать нельзя!
Он был, наверно, прав. Мы же не знали других «приемов», чтоб образумить товарища, и большой вины за собой не чувствовали. Все же Павелко перестал баловать: значит, не так-то плох был наш прием.
Мысль о том, каким должен быть человек, всегда занимала учителя, и он часто возвращался к ней. Ему хотелось, чтоб мы вышли из школы с твердым понятием о правах и обязанностях человека на земле.
Помню, он прочел нам страшный рассказ об умирающем богаче. Перед смертью старик миллионщик позвал ближних и дальних родственников. Радостные, они сбежались к нему: думали — поделит наследство, никого не обидит. Сидят в столовой, ждут. Кто-то говорит, что старик посылал в банк обменять золото на бумажные деньги для того, чтоб «нам легче нести», и все хвалят богача: какой добрый!
А тем временем старик затопил в спальне камин, бросил на горящие поленья банковые билеты, плеснул из лампы керосину, чтоб веселей пылали, открыл дверь и сказал родственникам: «Пожалуйте, господа!»
Наследники остолбенели от обиды, от злости. А старик ворочал клюкой в камине и хохотал. Он был доволен!
— Хорош человек? — спросил учитель.
— Не больно хорош! — ответил класс.
Не согласился лишь тот же Павелко Бородулин. Он сказал, что родственников жалеть нечего: старика-то вряд ли они любили; небось ждали его смерти, хотели попировать на чужие капиталы. Пусть сами наживают!
— Все равно старик дурной, — сказал Колюнька Нифонтов. — Отдал бы деньги земству на школы, а то жжет в печке, как сумасшедший! Я, мол, умираю, так пусть никому мое добро не достанется — гори! Пустая была голова.
— Правильно, Коля! — кивнул учитель и стал читать рассказ о другом старике, садившем яблони.
Старику говорят:. «Зачем садишь? Тебе не дождаться яблок». Он знает это, и все-таки сажает деревца, чтоб другие люди попользовались его плодами.
— Хороший старик! — закричали мы дружно, когда учитель закрыл книгу. — Вот человек!
— Да, человек, — сказал Всеволод Евгеньевич. — Если каждый из нас, как этот старик, хоть немножко сделает для других, жить будет легче, веселее. Человек, помышляющий только о своей выгоде, о своей утробе, о своем кармане, становится врагом человечества, торжествующей свиньей! Дети мои, когда подрастете и вас начнет одолевать бес жадности, кулацкого стяжания, вспоминайте старика, садившего яблони. Вспоминайте его чаще!