Кольцо Сатаны. (часть 2) Гонимые
Много позже он узнал, что шеф расстрелян, что сам он получил пять лет, эти вот СОЭ…
Все всплыло вдруг, как всплывало не раз, когда что-то напоминало ему — как вот эти глаза чекиста Нагорнова. Похоже, не забудется до конца дней. И нет спасения от жутких воспоминаний, от давно пережитого. Страх перед каждым, кто приближается в мундире с ромбом, на котором щит и меч.
ТРЕВОЖНО, ТРЕВОЖНО…
1
Середина октября, грозное предзимье затяжной зимы.
Никаких осенних дождей, хлипкого ненастья и листопада. Просто мороз при свете низкого, негреющего солнца. И очень короткие дни. И мертвая тусклость листьев, убитых на ветках, по ночам они шелестят, жалуется на свою судьбу. Хвоя на лиственницах так и остается, чтобы упасть от первого снежного вихря. Земля и небо сжимаются и каменеют, холод хватает за уши, нос, забирается за оголенную шею и студит все тело.
Снега в долине нет, но белая шапка с вершины Морджота уже сползла до самого низа, белая изморозь легла по всему мелколесью на малых сопках и уже не исчезает. Тихо. Звуки над замерзшей землей разносятся далеко; в совхозе слышно, как за два километра перекатываются под колесами машин кругляши на мосту через Берелех. Дымы из тепличных труб подымаются вертикально и стоят неподвижно, как палки. Дымы над поселком Сусуман сливаются в одно темное облако. Берега речушки Сальгурьи блестят ледяными закрайками, на разливах закрайки сходятся, под ними вместе с водой бегут, лопаются прозрачные водяные пузыри.
От недалеких скотников доносится тоскливое мычание коров: просятся на волю. Поля голые, проглядываются насквозь до самого аэропорта.
А тут еще радио…
Орочко многозначительно подымает палец, когда на фоне трескучих разрядов прорезается привычное «передаем последние известия». Осадное положение в Москве. Немецкий прорыв к Волге. Бои в Воронеже и Ростове. Всего ожидали, но такого углубления фронта в центр России… Какая же тоска на сердце у каждого!..
В совхозных теплицах дозревают мелкие верхние помидоры. Печи гудят и днем и ночью. Сергей вместе с Хорошевым делает утренний обход. У многих тепличниц заплаканные глаза: мысль об исчезнувших мужьях, отцах, братьях, мысль о детях, иные из которых в безвестных детских домах. Хорошев успокаивает, говорит, что фронт стабилизируется, но правда доходит какими-то путями и в лагерь, разговор этот прерывается рыданиями. И слова успокоения повисают в воздухе.
— Закройте все стекла матами, — приказывает главный. — На дворе минус двадцать семь, пусть будет и темновато, зато теплей. Почта у вас когда приходит, Зина?
Да, письма хоть и редко, но приходят, цензура жирно замазывает черным половину строк, женщины по очереди разглядывают листки на яркий свет и прочитывают или просто догадываются, что за краской. Кто-то из близких пропал на фронте, кто-то убит. Чем больше зачерненных строк, тем тяжелее, горше слезы. Разрушенные семьи, утерянные дети. О своей судьбе уже не говорят, хотя знают, что сами они живы и в тепле только благодаря настойчивости Хорошева: убедил лагерное начальство, которое не разрешало «врагам народа» теплую работу.
Но жизнь берет свое, желание чекистов как можно больней прибить заключенных к земле наталкивается на скрытое, а то и прямое сопротивление хозяйственников. Обходят они правила режима, отбирают настоящих работников на посты, далекие от «общих работ», ценят творческий подход к делу.
Теплицы — тому пример.
---Страницы 78, 79 отсутствуют — типографский брак
---Дописал и с извинительной улыбкой спросил:
- Устали?
- Знаешь, мне вообще не спится. Гложет и гложет одна мысль: как уехать? Как оказаться в родных местах? Семья… Дети взрослеют без отца. Тебе это трудно понять. Уже пять лет… Что там, как жена, как старая мать?.. Вот и ворочаешься с боку на бок. Из писем трудно что-нибудь понять, пишут и знают, что чужой дядя их вперед почитает. Душу ему выкладывать — уже учены. И сдержанны. Тревожно, очень тревожно, Сережа! Они под Москвой, а немцы где-то рядом. Возможно, уже эвакуировали.
- Не отпустит вас Нагорнов.
- Теперь, когда ты завоевал его доверие…
- Это неполноценная замена, вы знаете. И он знает.
- А у меня уже мысль вперед забегает. Прежде всего перевестись поближе к Магадану, заручиться поддержкой Дукчинского управления. Чем ближе к порту, тем больше шансов для выезда. Ты останешься здесь. Слава Богу, уже не новичок. Действуй в том же духе. Ну, а Нагорнов… Ведь человек он все же. Кораблин может подсказать и ему. Хочу просить тебя: не отказывайся, возьми мою ношу.
Хорошев вдруг резко поднялся и вышел. На глазах у него были слезы.
Ближе к весне Александр Федорович рискнул на откровенный разговор с Нагорновым. Грубая, темная душа этого властного человека дрогнула, слова агронома разбудили в ней какие-то добрые чувства. Быть может, оказал влияние и доверительный разговор с Кораблиным, позиция пожилого заместителя. Выслушав, уставился невидящим взглядом в стену напротив и забарабанил пальцами по стеклу. Наконец, сказал:
- Вот что, Хорошев. Мы долго работали вместе. Ты заслужил мое уважение. Скажу так: не торопи меня. И сам не торопись. Я могу отпустить, но это еще не все. Перед тобой рогатки и рогатки, перескочить через них нелегко. Есть один выход: в отпуск. По здоровью. И с возвратом. А там уж как сумеешь.
- С радостью, Федор Вячеславович! В отпуск, так в отпуск. Увижу семью, успокою душу и можно опять.
- Ну, на «опять» я не рассчитываю. Все! Иди. Удастся — не поминай лихом подполковника Нагорнова.
Об этом разговоре Хорошев не сказал даже Сергею. Но слухом земля полнится. Романов, во всяком случае, узнал. От комментариев воздержался. И на том спасибо. А вот как узнал Берлавский…
Теперь он все чаще сходился невзначай с Хорошевым, темы для разговоров находились, хотя Хорошев больше слушал. Да, надо бы усилить надзор за выдачей капусты на складах. Да, печи менять пора во многих теплицах. Согласен, что надо заменить кой-кого из тепличниц. И всякое такое.
Заходил он и в теплицы, уже спокойно. Разматывал длиннющий шарф, улыбался, здоровался.
- Вы опять не бриты, Михаил Семенович, — Зина Бауман с укоризной осматривала агротехника. — Не забывайте, что здесь женское общество.
- Простите, пожалуйста, не успел. С утра ездил на лесоповал, выбирал бревна для стропил. Опять же для теплиц, — тон заискивающий, мягкий.
Она посмеивалась. А когда приходил Морозов, выбирала момент и говорила так, чтобы слышал только он один:
- Не могу понять, чем несимпатичен мне этот агротехник. Хочет казаться несчастным или такой на самом деле? Воли в нем нет. Мужского характера. И взгляд у него…
- У мужиков только одно на уме.
- Я не о том. Я о самостоятельности. Когда нет твердой воли, мужчина уже человек наполовину. Если наследственное, то можно жалеть. А при обстоятельствах, нам известных… Когда сломался, не выдержал, это совсем другое.
И многозначительно умолкала. На эту тему женщины в теплицах говорили жарко, ведь многие из них прошли через страшные и унизительные допросы, вспомнишь — жить не хочется. Удивлялись про себя: да неужели это было со мной? И выдержала? Страшный сон? Нет, реальность, тем более, что многие не выдерживали, жить оставались, но глаза поднять уже боялись.
Зина такие разговоры не поддерживала, просто слушала. А ведь ей перепало всего, даже в камере смертников сидела, прислушиваясь к каждому звуку за дверью. Было — прошло. По ночам вдруг схватывало сердце, почти до обморока, ни вздохнуть, ни позвать на помощь. Лежала, прикусив губы до крови, почти не дыша, пока не отпускало, пока не удавалось вздохнуть полной грудью. Ее не сломили, это поняла уже в лагере, увидев и поняв других, которые не выдержали и потянули за собой ниточку. Было это концом личности, человеческого достоинства и веры в жизнь. Что-то такое она видела в лице агротехника… Видела пришибленного, потерявшего волю и достоинство человека, готового пасть на колени перед голубой фуражкой и смотреть в рот чекиста… Ее передергивало от всего такого. Не могла ни простить, ни понять.