Мастера мозаики
– Избави меня боже увидеть, как Франческо и Валерио Дзуккато поднимаются по верёвке подобно кровельщикам, режут смальту [9] и набирают мозаику!
– А знаете ли вы, любезный Себастьяно, что эти работы заслужили наилестнейшие похвалы сената и получили наивысшие награды республики?
– Я знаю, мессер, – высокомерно ответил Дзуккато, – что на лесах базилики Святого Марка висит молодой человек, старший мой сын: ради ста дукатов в год он покинул благородное искусство своих отцов, несмотря на упрёки совести и муки попранной гордости. Мне известно, что по площадям Венеции слоняется молодой человек – младший мой сын: чтобы платить за пустые развлечения, чтобы сорить деньгами, он пожертвовал своим достоинством и служит у своего брата. Он сменил пышное платье вертопраха-модника на невзрачную одежду чернорабочего. По вечерам, катаясь в гондоле, он прикидывается патрицием, зато весь день потом играет роль каменщика; надо же уплатить за вчерашние ужин и серенаду. Вот что мне известно, мессер, и всё тут.
– Говорю вам, маэстро Себастьяно, – возразил Тинторетто, – у вас хорошие, благородные сыновья. Они великолепные художники: один трудолюбив, терпелив, искусен, исполнителен, настоящий мастер своего дела; другой – любезен, смел, жизнерадостен, остроумен и пылок – не так усидчив, зато у него больше таланта. Может статься, по широте мыслей и вдохновенных замыслов.
– Да, да, – прервал его старец, – тороват [10] на выдумки, ещё больше – на слова! Уж мне ли не знать эдаких умников, по их словам, глубоко «чувствующих искусство»! Они его объясняют, определяют, прославляют, но отнюдь ему не служат: они – язва мастерских. Они шумят, а остальные работают. Они так возвышенны – куда уж им работать! – столько замыслов осуществить невозможно! Вдохновение убивает этих умников. И, чтобы не слишком вдохновляться, они болтают или с утра до вечера шатаются по улицам. Очевидно, боятся, как бы вдохновение и труд не отразились на их здоровье. Вот мессер Валерио, мой сын, не очень-то утруждает себя работой и весь свой умишко выпускает через рот – всё болтает. Юнец напоминает мне полотно, на котором каждодневно набрасывают первые штрихи эскиза, не давая себе труда стирать прежние: немного времени спустя полотно начинает являть собою странную картину – множество сумбурных линий, в каждой как будто есть и свой смысл и своя цель, но в общем художник словно тонет в хаосе, и ему никогда в нём не разобраться.
– Согласен, Валерио немного рассеян и с ленцой, – произнёс маэстро. – И всё же я попробую ещё раз взяться за него на правах родственника: ведь он на это сам согласился, охотно обручившись с моей дочуркой Марией.
– И вы сносите эти шутки! – воскликнул старый художник (ему не удалось скрыть тайного удовольствия, когда он услышал из уст самого синьора Робусти об этом событии). – Вы позволяете ремесленнику, даже не ремесленнику, а подмастерью, пусть даже в шутку, домогаться руки вашей дочери? Мессер Якопо, заверяю вас: если б я имел дочь и если б Валерио Дзуккато не был мне сыном, я бы изгнал его из числа её женихов.
– О, да это дело не моё, а моей жены, – отвечал Робусти. – И дело нашей дочери, когда она станет девушкой-невестой. У Марии созреет талант, большой талант, – надеюсь, что скоро она начнёт создавать портреты, которые я не постыжусь подписывать, и потомки не колеблясь признают их моими. Надеюсь, у неё будет славное имя. Мои труды обеспечат ей независимость, я оставлю ей богатое наследство. Пусть же она выходит замуж за Валерио, за подмастерье, или даже за Бартоломео Боцца, подмастерье из подмастерьев, если ей вздумается; она навсегда останется Марией Робусти, дочерью, ученицей и преемницей Тинторетто [11]. Есть на свете девушки, которым дана возможность выходить замуж ради своего счастья, а не ради выгоды. Сердца юных патрицианок более склонны к пажам, чем к вельможам-женихам. Мария тоже патрицианка в своём роде. Пусть же она поступает по-патрициански. Валерио ей по душе.
Старик Дзуккато молча покачал головой: он сдерживал себя, не желая выказывать, как благодарен и обрадован. Однако маэстро Робусти заметил, что старик порядком смягчился. Они довольно долго беседовали. Себастьяно стоял на своём, но говорил уже не с такой язвительностью, как прежде, и в конце концов согласился пойти вместе с маэстро Робусти в собор Святого Марка, где в те дни братья Дзуккато заканчивали работу над огромными мозаичными картинами, сделанными по эскизам Тициана и Тинторетто и украшавшими потолок над притвором.
II
Когда старик Дзуккато вошёл под восточный купол, где с золотого блестящего фона устремлялись вниз, как страшные видения, исполинские фигуры пророков, словно пробуждённые ото сна, он помимо воли был охвачен суеверным страхом, и чутьё художника на миг уступило место религиозному чувству. Он перекрестился, склонился ниц перед алтарём, поблёскивавшим золотом в глубине храма, и, положив берет на пол, шёпотом прочёл коротенькую молитву.
Затем он тяжело поднялся, с трудом выпрямил колени, утратившие с возрастом гибкость, и только тут отважился бросить взгляд на фигуры, которые были всего ближе к нему. Но видел он плохо и получил лишь общее представление. Обернувшись к Тинторетто, он заметил:
– Нельзя отрицать, эти огромные фигуры производят впечатление. А впрочем, всё это чистое шарлатанство!.. Эге, а вот и вы, синьор!
Последние слова были обращены к высокому бледному юноше – он стремглав спустился с помоста, торопясь встретить отца, как только услышал раскатистое эхо, повторявшее в сводах купола его резкий, надтреснутый голос. Франческо Дзуккато с мягкостью, но упорством противился отцовской воле и в конце концов последовал по пути своего призвания. Он стал редко навещать старика, чтобы избежать раздоров, но относился к отцу со смиренной почтительностью. Спеша оказать ему должный приём, Франческо обтёр второпях руки и лицо, сбросил передник, надел шёлковый камзол с серебряной оторочкой – подарок одного из молодых учеников. В этом одеянии он был красив и изящен, словно щёголь-патриций. Но на его задумчивом челе, на губах, тронутых невесёлой улыбкой, лежал отпечаток вдохновенного труда и священной гордости художника.
Старик Дзуккато смерил его взглядом с ног до головы и, стараясь подавить волнение, насмешливо сказал:
– Послушайте, сударь, как же быть, с какого места любоваться вашими дивными творениями? Не будь они прикреплены к стенам corpore et animo [12], мы бы попросили вас снять кое-что; но вам лучше знать, что выгоднее для вашей славы, и вы разместили все свои произведения так высоко, что ничей взор до них не доберётся.
– Отец, – скромно ответил молодой человек, – самым прекрасным днём в моей жизни будет тот, когда эти слабые произведения заслужат вашу снисходительную оценку, но ваша суровость – препятствие более серьёзное, чем расстояние, отделяющее нас от сводов купола. Если бы мне удалось победить ваше отвращение, я бы с помощью брата непременно поднялся с вами на этот высокий дощатый помост, и вы единым взглядом окинули бы всю вереницу фигур, сейчас скрытых от вас.
– Кстати. где же ваш брат? – спросил старый ворчун. – Может быть, он соблаговолит спуститься со своих застеклённых высот, чтобы тоже приветствовать меня?
– Брат вышел, – отвечал Франческо, – иначе он, как и я, поторопился бы надеть камзол и пришёл бы поцеловать вашу руку. Я жду его с минуты на минуту. Как он обрадуется, застав вас здесь!
– Тем более он явится, как всегда, с песнями, навеселе, шатаясь, не правда ли? Берет набекрень, мутный взгляд. Что верно, то верно: мастер, улизнувший от работы, пропадающий в кабачке, – надёжный спутник. Уж он-то поможет мне взобраться на ваши помосты!
– Отец, Валерио не в кабачке. Он отправился в мастерскую: я послал его за образцами смальты – их сплавили нарочно для меня, ибо точные оттенки цвета подобрать очень трудно.