Меченосцы
Збышко сел, уперся локтями в колени и опустил голову так низко, что волосы совсем закрыли его лицо. Старик долго всматривался в него, а потом стал потихоньку звать:
— Збышко.
Мальчик поднял лицо, скорее рассерженное и полное холодной злобы, нежели грустное.
— Что?
— Слушай внимательно, потому что, может быть, я кое-что придумал.
Сказав это, он подвинулся ближе и почти зашептал:
— Слыхал ты о князе Витольде, как некогда, сидя в плену у нашего теперешнего короля в Креве, он ушел из тюрьмы в женской одежде? Ни одна женщина здесь за тебя не останется, но бери мой кафтан, бери колпак и уходи, понял? А ну как тебя не заметят? Да даже наверняка. За дверями темно. Лица твоего освещать не будут. Вчера видели, как я выходил, и никто даже не взглянул. Сиди тихо и слушай: завтра найдут меня, — и что же? Отрубят мне голову? То-то им будет радость, коли мне и так жить осталось две либо три недели. А ты, как только выйдешь отсюда, садись на коня и поезжай прямо к князю Витольду. Напомнишь ему, кто ты, поклонишься, он тебя возьмет, и будет тебе у него, как у Христа за пазухой. Тут люди поговаривают, что войска князя разбиты татарами. Неизвестно, правда ли это, но, может быть, потому что покойница-королева это предсказывала. Если правда, то князю тем более нужны будут рыцари, и он тебя примет с радостью. Ты же держись за него, потому что на свете нет лучшей службы. Коли другой король проиграет войну, так уж его дело кончено, а у князя Витольда такая изворотливость, что он от проигранных войн становится еще сильнее. И щедр он, и наших страсть как любит. Расскажи ему все как было. Скажи, что хотел идти с ним на татар, да не мог, потому что сидел в башне. Бог даст, он одарит тебя землей, мужиками, и в рыцари тебя посвятит, и короля станет просить за тебя. Он хороший заступник — увидишь. Ну?
Збышко слушал молча, а Мацько, как бы возбужденный собственными словами, продолжал:
— Надо тебе не погибать молодым, а возвращаться в Богданеи. А как только вернешься, сейчас же бери себе жену, чтобы наш род не пресекся. Только когда детей наплодишь, можешь вызвать Лихтенштейна, а до тех пор не смей мстить, потому что, если тебя подстрелят где-нибудь в Пруссии, как меня, тогда уж ничего не поделаешь. А теперь — бери кафтан, бери колпак и ступай с Богом.
Сказав это, Мацько поднялся и стал раздеваться, но Збышко тоже поднялся, остановил его и сказал:
— Богом клянусь, я не сделаю того, чего вы от меня хотите.
— Почему? — с удивлением спросил Мацько.
— Потому что не сделаю!
Мацько даже побледнел от волнения и гнева.
— Лучше бы тебе не родиться.
— Вы уже говорили каштеляну, — сказал Збышко, — что отдаете свою голову за мою?
— Откуда ты знаешь?
— Мне говорил Повала из Тачева.
— Ну так что же из этого?
— Что из этого? А то, что каштелян вам сказал, что тогда позор падет на меня и на весь наш род. Неужели не больший позор был бы, если бы я убежал отсюда, а вас оставил на месть закону?
— На какую месть? Что сделает мне закон, если я и так умру? Будь же благоразумен, ради бога.
— Ну тем более. Пусть Бог накажет меня, если я вас, старого и больного, оставлю здесь. Тьфу! Позор…
Наступило молчание; слышно было только тяжелое, хриплое дыхание Мацьки да перекличка лучников, стоящих у ворот на страже. На дворе наступила уже глубокая ночь…
— Слушай, — проговорил наконец Мацько надорванным голосом, — не позорно было князю Витольду бежать из Крева — не позорно будет и тебе…
— Эх, — с некоторой грустью отвечал Збышко, — знаете что? Князь Витольд — великий князь: есть у него корона, дарованная королем, богатство и власть, а у меня, бедного шляхтича, одна честь…
Но помолчав, он воскликнул, как бы охваченный внезапным гневом:
— А того вы не понимаете, что я вас тоже люблю и что вашей головы за свою не отдам?
Тогда Мацько поднялся, шатаясь, протянул руку, и хотя тогдашние люди были крепки, точно выкованы из железа, все же он вдруг закричал душераздирающим голосом:
— Збышко…
А на другой день слуги суда стали свозить на площадь доски для помоста, который должен был быть воздвигнут против главных ворот ратуши.
Однако княгиня Анна еще совещалась с Войцехом Ястжембцем, со Станиславом из Скарбимежа и с прочими учеными канониками, одинаково сведущими в писаном и обычном праве. К этим усилиям побуждали ее слова каштеляна, который объявил, что если бы ему отыскали "закон или хоть лазейку", то он не замедлил бы освободить Збышку. Поэтому совещались долго и оживленно, ища какого-нибудь выхода, и хотя ксендз Станислав приготовил уже Збышко к смерти и дал ему последнее Причастие, он все-таки прямо из тюрьмы вернулся на совещание, которое продолжалось почти до рассвета. Между тем наступил день казни. Толпы народа с самого утра стекались на площадь, потому что голова шляхтича возбуждала больше любопытства, чем всякая другая, а к тому же была отличная погода. Между женщинами распространился слух о юном возрасте осужденного, и потому вся дорога, ведущая от замка, точно цветник, расцветилась от целых толп разряженных горожанок; в окнах, выходящих на площадь, тоже виднелись чепцы, золотые и бархатные шапочки, а то и простоволосые головы девушек, украшенные только венками из роз и лилий. Городские советники, хотя дело, собственно, их не касалось, ради важности вышли все и стали вблизи от помоста, сейчас же позади рыцарей, которые, чтобы выразить юноше свое сочувствие, целой толпой стали у самого помоста. Позади их пестрела толпа, состоящая из мелких торговцев и ремесленников, одетых в цвета своих цехов. Дети, оттиснутые назад, носились в толпе, как назойливые мухи, пробираясь всюду, где оказывалось хоть немного свободного места. Над этим сплошным морем людских голов виднелся помост, покрытый новым сукном; на помосте стояло три человека: палач, широкоплечий и страшный немец, в красном кафтане и таком же колпаке, с тяжелым, обоюдоострым мечом в руке, и два его помощника с голыми руками и веревками на поясах. У ног их стояла плаха и гроб, обитый тоже сукном. На колокольне Пресвятой Девы звонили колокола, наполняя город звоном меди и спугивая стаи галок и голубей. Люди смотрели то на дорогу, ведущую к замку, то на помост и на стоящего на нем палача с сверкающим, в солнечном блеске, мечом, то на рыцарей, на которых всегда глазели мещане с завистью и уважением. Дивились ширине плеч и осанке Завиши Черного, курчавым его волосам, падающим до плеч, дивились коренастой, квадратной фигуре и могучим ногам Зиндрама из Машковиц, гигантскому, почти нечеловеческому росту Пашка Злодея из Бискупиц, грозному лицу Бартоша из Водзинка, красоте Добка из Олесницы, который на турнире в Торуни победил двенадцать немецких рыцарей; дивились Зигмунту из Бобовы, который таким же образом прославился в Кошицах, победив венгров; дивились Кшону из Козьих Голов и страшному в рукопашной схватке Лису из Тарговиска, и Сташку из Харбимовиц, который на бегу догонял коня. Общее внимание обращал также на себя Мацько из Богданца своим бледным лицом; его поддерживали Флориан из Корытницы и Мартин из Вроцимовиц. Все думали, что это отец осужденного. Но наибольшее любопытство возбуждал Повала из Тачева, который, стоя в первом ряду, держал в могучих своих объятиях Данусю, всю в белом, с веночком из зеленой руты на белокурых волосах. Люди не понимали, что все это значит, и почему эта одетая в белое платье девочка должна смотреть на казнь осужденного. Одни думали, что это сестра, другие угадывали в ней владычицу дум молодого рыцаря, но и они не могли объяснить себе ни ее наряда, ни того, почему она находилась возле помоста. Однако во всех сердцах ее румяное, как яблочко, но залитое слезами личико возбуждало сочувствие. В толпе начался ропот против непреклонности каштеляна и строгости закона, и ропот этот становился все грознее, и наконец кое-где стали раздаваться восклицания, что если бы разнести помост, то казнь должна была бы быть отложена.
Толпа ожила и заколыхалась. Все говорили друг другу, что если бы король был в Кракове, то он, конечно, помиловал бы юношу, который, как уверяли, ни в чем не виноват.