Штрафники. Люди в кирасах (Сборник)
— Вот и я толкую об этом, — подхватил Шустряков. — За меня можете не беспокоиться, да и за Олега тоже. Он ведь — не настоящий урка.
— Я же просил не разговаривать на блатном жаргоне.
— Так трудно же сразу к другому языку привыкнуть. Я и так стараюсь.
— Говоришь, Олег не вор?
— Токарем он на Дальзаводе вкалывал во Владике. Грамотный: восемь классов и ФЗУ закончил. Мы его в свою «масть» на свою же голову взяли. С месяц покарапчал, извиняюсь, поворовал с нами, а потом в «короли» вылез — мы воруем, а он планирует, кому и где фарт ловить. Башковитый… Ни разу осечки не было.
— И долго он у вас «королевствовал»?
— Долго, лет пять. Ему ведь уже двадцать четыре. А вам сколько?
— Столько же. А тебе, если по правде?
— В натуре восемнадцать, я ж говорил вам вчера.
— Очень уж молодо выглядишь, — усмехнулся Николай. — Наверное, жил легко, вот и сохранился.
— Вы скажете, — хихикнул Юра. — Всякое было: когда из горла лезло, а когда и корке радовался. Я ведь с детства ворую. Обычно на базарах промышлял. А там как? Неудачно «вдаришь по ширме»… Ну, если в чужом кармане подловят — таких банок накостыляют! Особенно если с деревенскими свяжешься. С неделю потом как собака отлеживаешься. С городскими легче, они жалостливее, не так бьют.
— Как же у тебя вышло-то, с детства?
— А меня лярва какая-то родила и подкинула в детдом. Так и не знаю, кто у меня родители. Да я и не страдал, в детдоме хорошо было: молока от пуза давали и конфеты по выходным. По три штуки, в бумажках. Мне и фамилию там дали — своей не было. А потом заскучал что-то и сбежал из детдома. Мне тогда уже двенадцать стукнуло. С тех пор и ворую.
— Ясно, — Колобов всматривался в маленькие и юркие глазки Шустрякова, старался понять, правду ли говорит он ему или же хитрит по привычке. — И много раз тебя ловили за воровство?
— Два раза отсиживал. Сперва полтора года в детской колонии, а теперь два, во взрослой.
Николай отвернулся от Шустрякова и стал глядеть в окно. В душе он досадовал на себя за то, что никак не мог решить: можно ли доверять этому парню?
— Нет у меня причин не верить тебе, Юра, — сказал он. — Правду ты говоришь или нет — время покажет.
— Это в натуре так, сами увидите. Только вы Олегу не говорите, что я вам о нем рассказал. А то он знаете какой…
— Трусоват ты, однако, — усмехнулся Колобов. — Выходит, и командира к себе расположить хочешь, и перед дружком желаешь красивым остаться. Только что тебе во мне? Завтра приедем на место и кончится мое над вами командование.
— Разве я из-за этого, товарищ старшина?! — горячо возразил Юра. — Приглянулись вы мне чем-то. Я с полным к вам уважением.
Шустряков сунул руку в карман тужурки и вытащил за цепочку матово отсвечивающие серебром часы. Преданно глядя на Колобова и стараясь придать своему высокому голосу надлежащую торжественность, сказал:
— Вот прошу принять эту шикарную штучку, командир. Дарю.
— Где украл? — осевшим голосом глухо спросил Николай. Глаза у него потемнели. — Я тебя за человека было принял, а ты…
Юра смущенно шмыгнул носом и объяснил, что часы он украл еще в Уссурийске, на перроне.
— Когда ж ты успел? Ведь все время на глазах был.
— Ну, помните, перед нашим поездом скорый на Владик отходил. Там давка при посадке была. Гляжу, хмырь какой-то пузатый с двумя чемоданами по головам лезет, а на жилетке у него паутинка скуржавая, ну, цепка серебряная болтается. Я и не утерпел. А зачем взял — не знаю. Берите часы, командир. Вам-то они по службе сгодятся, а у меня все равно их Олег заберет, в карты просадит.
Колобов молча хмурился. Ворованный подарок ему не нужен, но хозяина часов теперь уже не найти, а выбросить жалко. Любая вещь делается на пользу людям. Оставить для Красовского — тоже не дело.
— Ладно, пусть они пока побудут у меня. Только имей в виду: часы твои и забрать их можешь в любое время.
…Поезд мчался уже по Приамурской равнине. В вагоне стоял густой полумрак от тусклых стеариновых огарков, мерцающих над проходами. Почти все пассажиры спали. Олег опять ушел к смазливой проводнице, а Юра ворочался на своей полке, напротив Николая.
— Чего не спишь, Шустряков?
— Да не кемарится чё-то.
— А вздыхаешь чего?
— Слова ваши вспоминаю. Трусом вы меня назвали. Так это несправедливо. Я не трус. Сам ведь на фронт попросился.
— Может, тебе просто сидеть в колонии надоело?
— Так я ж говорил вам, мне всего два месяца сроку оставалось. Перекантовался бы как-нибудь. Зато потом чистым вышел бы. А тут — штрафная рота. Не сахар, небось, в такой служить. Говорят, там своей кровью вину надо искупить. Где же тут трусость?
— Значит, дружка своего больше немцев боишься.
— При чем здесь дружок? Просто у нас, у воров, законы свои.
— Законы у нас у всех одни — советские.
— Вот я и изъявил желание Родину защищать. Выходит, и я — советский человек.
— Это хорошо, что советский. Только, по-моему, каша у тебя в голове. Тебя Родина, можно сказать, молоком своим выкормила за мать твою непутевую, а ты… — Колобов не договорил того, что хотел сказать. Пусть парень сам додумает.
Юра долго не отвечал, и Николай уже было решил, что он заснул. Но вот опять послышался его голос:
— Не верится, что вам всего двадцать четыре. Рассуждаете, как сорокалетний и морщин вон уже сколько.
— И ты бы так рассуждал, переживи с мое.
— Это в натуре, командир. На фронте, небось, смертей насмотрелись.
— Фронт, Юра, не самое страшное, — Колобов непроизвольно провел рукой по глазам, будто разглаживая морщины. — На фронте ты всегда вместе с людьми, с боевыми товарищами. Морщины мне, паря, камера смертников оставила. Две недели исполнения приговора ждал.
— Да вы чё, командир? — задохнулся от неожиданности и сочувствия Юра. — За что же вас к «вышке»?
— За нарушение воинской дисциплины. Ладно, не ко времени разговор затеяли. Спи.
Колобов отвернулся лицом к стенке и перед глазами у него вновь возникла та одиночная камера, в которой он провел две самые страшные в своей жизни недели. Еду без отказа приносили по его просьбе, но он ел трудно и мало. Без устали мерил шагами потертый бетонный пол в томительном ожидании результата на свое прошение о помиловании. И прожитая жизнь с каждым днем казалась ему все дороже и прекраснее.
К концу второй недели у него стали сдавать нервы. Он метался по камере, пытаясь спрятаться от непрерывного Катюшиного взгляда. Но она, куда не повернись, стояла перед ним с дочуркой на руках и не было ему спасения от ее укоряющих глаз. По своей глупости вверг семью в несчастье, разрушил их светлую любовь, осиротил дочурку и будущего сына. Он почему-то был уверен тогда, что у него обязательно родится наследник. Как им троим жить без него?
А его самого скоро не станет. Может, уже сегодня. И останется на земле лишь его продолжение — голубоглазая Валюша и сынок, которого он уже никогда не увидит. Придется им без отца мыкать горе в такое трудное время. Но как бы там ни было, на нем род Колобовых не кончится. На четырнадцатый день он утвердился в мысли, а может, обессилел от нее, что прошение о помиловании отклонено, и его приговор утвержден окончательно. Ночью, почему-то он решил, что это обязательно случится ночью, его вызовут и все для него кончится. Не станет ни его, ни всего того, что называется зрением, слухом, обонянием, осязанием. Все замкнется в его мертвом теле, а потом и само тело превратится в тлен. Он исчезнет, растворится в земле, станет ее частицей.
Горько и страшно сознавать, что от него самого уже ничего не зависит. И теперь его уже никто не может спасти, даже бывший командир роты, если осмелится признаться, что не самовольно он, Колобов, уехал из части на пятнадцать часов. Только вряд ли после такого жесткого приговора капитан решится на это. Он и на суде-то дрожал, стоя перед выстроенной на плацу ротой. Боялся, что Николай не сдержит данное ему обещание. Но Колобов не выдал его. Правильно он тогда поступил или нет — вопрос второстепенный. Просто он не мог иначе. Как тогда, так и теперь во всем винил только себя. И решение трибунала выслушал покорно.