Пархоменко (Роман)
— Да, да, конечно, не завтракал, — сказал он. — Конечно, с радостью позавтракаю.
И вот они сидят за столом. Господин Фолькенгайн смотрит на господина Штрауба ласковейшими глазами и, взметнув мохнатые брови, спрашивает:
— А все-таки, мне кажется, я встречал вас в Варшаве?
Нет, что вы, он еще не побывал в Варшаве. И Эрнст думает: «Русские».
— Значит, вы еще не полюбили? — смеется господин Фолькенгайн. — А помните, вы обещали полюбить варшавянку?
Да, он еще не любил, а если полюбит, то только варшавянку. Не правда ли, они обворожительны? А сам думает: «Нет, австрийские. Приехали тоже, чтобы выкрасть планы Ковно. Значит, договорились с Австрией». И голову его обжигает мысль: «А вдруг снимки не получились? Ведь эти два шпика уже не допустят его к Вере».
Эрнст говорит, глядя на свои руки:
— Боже мой, какой пыльный город! Полчаса, как пробыл на улице, а руки уже грязней, чем у трубочиста.
— Да что вы, у вас совершенно чистые руки, — говорит господин Фолькенгайн.
— Нет, я привык к действительно чистым рукам, — говорит Эрнст и обращается к официанту: — Проводите меня, пожалуйста, в умывальную, ведь она у вас тут, за дверью, кажется?
— Да, вот здесь, за дверьми, — говорит официант.
— У вас ведь нет никуда из нее отдельного хода?
— Что вы, — говорит официант. — Парадный ход за вашей спиной, а черный через буфет. Нет, из умывальной какой же ход!
И господин Фолькенгайн и доктор Иодко очень довольны, хотя и не показывают вида. Эрнст входит в умывальную. Тут ему вдруг понадобились папиросы и спички. Он дает официанту пять рублей. Сдачи не надо. Официант уходит. Эрнст смотрит в окно. «Второй этаж, черт возьми! А в общем — господи благослови!» Второй раз ему приходится прыгать из окна.
Он нанимает извозчика и скачет за город, к Неману.
Извозчик едет обратно, а он раздевается, складывает аккуратно одежду и посмеивается: вечная память казаку, утонувшему в Немане! «Тяжелый панцырь, дар царя…» И кто бы мог догадаться, что под шароварами и под мундиром притачан легкий чесучовый костюм, в кармане лежит красивый галстук, а офицер щеголял в двух верхних рубахах? Кто бы мог догадаться, что чулки у него кожаные, вполне заменяющие ботинки, хотя и без каблуков. Нет, подвиг только тогда подвиг, когда он организован.
Эрнст, привязав штатскую одежду на голову, сходит осторожно в Неман. Он плывет вдоль берега, чтобы его никто не видел, затем выходит, одевается, появляется на дачной станции, вспрыгивает на поезд. Поезд, оказывается, идет в Варшаву.
— Что же, надо же, наконец, побывать в Варшаве, — говорит он. Ему бы рассмеяться, но ему грустно. Он совершил, несомненно, патриотический подвиг, у него планы Ковно, но ему жаль тех заплаканных глаз, которые завтра будут читать в газете заметку о казачьем офицере, утонувшем в Немане. Ему жаль первой своей любви, хотя она и принесена на алтарь отечества!
Так Эрнст Штрауб делается начальником большого разведпункта на Украине. У него свой шифр, в подчинении у него несколько групп разведчиков, в каждом корпусном округе у него свои люди. 28 февраля 1912 года заключается болгарско-сербский военный договор. Это начало Балканского союза, направленного против Турции и Австро-Венгрии. Чувствуется, что близка война на Балканах. Эрнсту Штраубу даны особые полномочия. Он объезжает корпусные округа на Украине и покупает генеральские души. Душу «патронного генерала» Максимова он купил за дом в самом новейшем стиле.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В марте 1914 года Климент Ворошилов побывал в Луганске. Хотелось повидать товарищей, узнать, как живет большевистская организация. Охранка откуда-то уже пронюхала, что в город приезжает крупный революционный деятель. За всеми сколько-нибудь подозрительными приезжими была установлена слежка. Едва Ворошилов соскочил с поезда и миновал вокзал, как четыре господина разного возраста, но с одинаково безразличным выражением лица кинулись за ним следом. Ворошилов водил их из переулка в переулок, с базара на базар, вокруг заводов, на кладбище, по берегу Донца, водил день, ночь, утро. Глаза у них слипались. Казалось даже, они догоняли его во сне. К вечеру, широко зевая и потягиваясь, Ворошилов вошел в домик, где снял комнатку. Сыщики присели на скамейку у ворот. Старик с тонкой лестницей на плече подошел к керосиново-калильному фонарю, чтобы зажечь его.
— Никак, ночь? — спросил один из сыщиков и зевнул. Остальные спали. Он встал. — Как бы через сад задним ходом не ушел.
Он открыл калитку. Домик спал. Сыщик остановился у окна кухни.
Пока он слушал бульканье воды — это хозяйка наливала самовар, — Ворошилов вышел в калитку, держа небольшой узелок подмышкой.
Пархоменко провожал его на станцию. Ворошилов решил уехать в Царицын, работать на орудийном заводе. Превозмогая дремоту и усталость, сидел он возле станции на куче щебня. Вечер был теплый, совсем весенний. С крыш капало. Гудки паровозов звучали особенно трепетно. Восток был ярко-голубой. Весна, весна! И странно было видеть, что народ, вливающийся на станцию, был понурый и весь серый, как бы осыпанный золой.
— Деревенские говорят, кукушка на голый лес прилетела.
— Уже прилетела? — спросил Ворошилов.
— Прилетела. Говорят, к войне.
— А ты как думаешь, Лавруша?
— Я в лесу давно не бывал, кукушек не слыхивал, а похоже. Очень «патронный генерал» Максимов разбогател — третий дом покупает, не считая дачи. А жалованье у него все то же. Откуда? Нет! Точка. Придется бастовать. Спасать надо Россию. Распродаст ее иначе буржуазия!
— Это правильно, Лавруша.
Подошел поезд. Они оглянулись. Длинный товарный состав простоял минуту-две и, громко лязгнув буферами, отправился дальше. Кондуктор в длинном тулупе, с фонарем в руке, вспрыгнул на подножку последнего вагона.
Отрывистый этот разговор был в сущности как бы проверкой тех мыслей и решений, которые несколько луганских большевиков торопливо высказали Ворошилову. Он поправил их в частностях, но в основном они думали правильно. Рабочий класс России не имеет ни права, ни желания поддерживать империалистическую войну русских помещиков и капиталистов. Рабочий класс будет сопротивляться войне как только возможно и где только возможно. Революция близка и непобедима.
— Перед войной они нас еще ударят, — сказал Пархоменко, беря горсть щебня.
— А в войну ударят еще больше. А потом мы их будем бить.
— Уж мы ударим — попомнят! — сказал Пархоменко и с такой силой бросил щебень, что в воздухе свистнуло и с крыши упали сосульки.
Ворошилов тихо рассмеялся, а Пархоменко сказал:
— Читаю в «Ниве», один буржуазный ученый пишет: жизнь, говорит, благо. Я ему открытку послал, спрашиваю: «А почему же все лучшие блага этой жизни вы взяли себе?» Молчит.
От семафора, дрожа и брызгая желтым маслянистым светом, несся поезд. На минуту Пархоменко тоже захотелось уехать, уехать не потому, что в городе было скучно, а вот жалко расставаться с Климентом. Хотелось сказать что-то ласковое, но стеснялся, и чувствовалось, что сейчас не в состоянии. А сказать надо очень многое. Как думали с братом хранить Климента, быть при нем, а жизнь и борьба все время разлучают. Правильно ли это? Быть может, правильнее сейчас сесть в поезд и ехать? Или правильнее то, что приказывает партия, у которой глаз зорче и острей?
Они стояли у грязно-зеленого вагона. Сиплый, худой кондуктор, ежась и вздрагивая, должно быть страдая от лихорадки, проверил билеты. С раздражением он несколько раз спросил их: «Вы в этот вагон, что ли?» От голоса его стало еще тоскливей. Пархоменко вздохнул. Ворошилов взял его за руку. Узелок упал к ногам.
— Ты хороший, Лавруша, — растроганно сказал Ворошилов.
И он, широко раскинув руки, обнял и поцеловал Пархоменко.
— Да вы в этот вагон али нет, хохлы? — с раздражением крикнул кондуктор. — Цалуются тоже, как бары.
Поезд отошел. Мелькнул последний раз полосатый узелок на подножке, хрипло обругал кого-то кондуктор. Лениво шевеля ногой окурки, по станции прошел высокий жандарм в шапке с широким верхом.