Человек не устает жить (Повесть)
Владимир Шустов
ЧЕЛОВЕК НЕ УСТАЕТ ЖИТЬ
Повесть
«4 октября 1943 года возле города
Ржева в расположении наших войск
приземлился боевой самолет немцев.
На нем бежал из фашистского плена летчик
Советских Военно-Воздушных Сил
лейтенант Аркадий Михайлович Ковязин».
От редакции
«Уральская библиотека путешествий, приключений и фантастики» включает в себя произведения разных жанров, в том числе и произведения документальные, основанные на подлинном жизненном материале, рисующие образы наших выдающихся земляков-уральцев. Так, в «Библиотеке» уже была издана документальная повесть А. Кузнецова, рассказывающая о героической деятельности простого русского солдата, уральца А. Кубышкина в итальянском партизанском отряде.
Повесть «Человек не устает жить» тоже художественно-документальная повесть. В основу ее легли подлинные факты и события из фронтовой жизни летчика А. М. Ковязина.
Автор этой повести — свердловский писатель Владимир Николаевич Шустов.
В. Н. Шустов родился в 1924 г., в г. Ветлуге, Горьковской области. Детство и юность его прошли сначала на Дальнем Востоке, потом на Урале, в Свердловске. В 1942 г. В. Шустов ушел на фронт добровольцем. Почти до конца войны воевал в артиллерийской разведке, Был награжден орденом Красной Звезды и многими медалями.
В 1945 г. после госпиталя В. Н. Шустов вернулся в Свердловск, здесь он окончил Уральский госуниверситет и ряд лет занимался газетной работой. С 1960 по 1965 г. В. Н. Шустов был главным редактором журнала «Уральский следопыт».
Владимир Шустов стал известен читателю прежде всего своими книгами для детей: «Тайна горы Крутой» (1952 г.) и «Карфагена не будет» (1957 г.). Но наибольшую популярность ему принес роман «Королевский гамбит», написанный в содружестве с И. Г. Новожиловым. Роман издавался в 1959 г. и позднее массовым тиражом по просьбе читателей.
Сейчас В. Н. Шустов работает над большим приключенческим романом.
1. СНЕГ И ВЕТЕР
Летчики и не думали подшучивать над метеорологами, предсказавшими ясную погоду на всю «текущую декаду». А метеорологи — чудаки-человеки! — болезненно переживали ошибку в прогнозе. Они подозрительно косились на каждого: не улыбается ли втихомолку. В силу этого самый, казалось бы, отвлеченный разговор в их присутствии непременно сводился к жесточайшему спору о причинах ненастья, щедро сдабриваемому страстными монологами синоптиков в защиту предвидения и не менее страстными заверениями их, что «нынешняя отвратная погода — чистейшая случайность, досадное недоразумение». Вот-вот чахлые облака («Посмотрите! Неужели в столь ничтожных по структуре образованиях может быть что-либо путное?») пораструсят снежную крупу, а доходяга-ветерок ослабнет и сойдет на нет.
Но ветерок, вопреки железным заверениям представителей службы погоды, и не собирался «подыхать». Доселе безголосый, он вдруг запосвистывал поначалу легонько, словно подбирал нужную тональность, а затем сорвался и затрубил оглашенно.
День, второй… Тут бы ветру и утихомириться, поддержать авторитет метеорологов, а он знай себе набирал силы. Мало-помалу раскрутилась такая залихватская карусель, что аэродром, четким прямоугольником вписанный в зелень хвойного леса, как бы сузился, сжался, уподобился тесному и насквозь продуваемому щелистому амбару, загруженному дырявыми мешками с мукой-крупчаткой. И эта мука — белая, жесткая снежная пыль — металась теперь в амбарной тесноте, ища выход, клокотала зло.
В снежной ветреной толчее потерялись, казалось, и зримые границы суток: и ночью и днем — снег, снег, летучий снег… Он скрывал капониры, склады боеприпасов, бензохранилища, служебные и жилые постройки.
По взлетно-посадочной полосе, как горные хребты по рельефной карте, распростерлись сугробы. Они дышали, они курились сизой пылью, и в клубах ее еле можно было различить темные очертания прожекторных установок под летними маскировочными чехлами, тонкие черные шеи ограничительных лампочек у старта, залепленные снегом стекла большеглазых сигнальных фонарей. И на земле, и в воздухе господствовала вьюга, только вьюга. В трубной разноголосице ее было все, кроме самого характерного для этих мест звука — гула моторов. Аэродром словно вымер.
Единственным представителем человечества во взбунтовавшемся царстве снега и ветра был красноармеец-часовой. С головой укутавшись в длиннополый овчинный тулуп и подставляя ветру по-стариковски сгорбленную спину, он сиротливо маячил на углу большой избы. Почерневшая, с крупными и глубокими трещинами в ссохшихся бревнах, она печально поблескивала поверх сугробов узкими окнами.
Было холодно. Часовой согревался, постукивая валенком о валенок, приплясывал на узкой патрульной тропе, передергивал плечами. Зажав под мышкой винтовку, он попеременно стягивал с рук трехпалые рукавицы и подолгу дышал на скрюченные пальцы, втайне мечтая о теплой караулке, где всегда можно выпить кружку кипятку.
Обрушившееся с крыши вихревое колючее облако накрыло красноармейца. Откашливаясь, отплевываясь и протирая запорошенные глаза, он чуть было не проглядел среди бесноватой пыли темную фигуру.
— Стой!
Возглас часового растворился в какофонии звуков. Человек, конечно, не расслышал окрика. Он упорно продвигался к избе.
— Стой! Кто идет?! — уже во всю мочь прокричал часовой и вскинул винтовку.
— Свои, Валюхин, свои!
Человек остановился, опустил перчатку. Открылось моложавое круглое лицо с темным пушком над верхней губой, крутыми скулами. Оно было докрасна нахлестано ветром. Густые брови поседели от набившейся в них снежной пудры.
Красноармеец узнал командира «голубой двадцатки» лейтенанта Ковязина и, утопив озябший подбородок в теплую и влажную от дыхания овчину, заговорил ворчливо:
— В этаком-то ветродуе, товарищ лейтенант, маму родную не признаешь. Ну, прямочки дохнуть невозможно. Рот раскроешь, а ветрище в зевало… насквозь лупит ветрище… Конешно, человек-то и не этакое вытерпеть способен, а тулуп… фю-ить! Не вытерпливает он… Снег навстревал в овчину-то, подтаял в ней и схватился ледком. Теперь не тулуп на мне, а вроде колокол медный. Под колоколом этим, язви его, я вроде как нагой прохлаждаюсь. Заколел вовсе.
— Да-а. Завидного мало. Но караульный начальник просил передать тебе, Валюхин, что смена будет на час раньше.
— Это хорошо, товарищ лейтенант! Надо бы… Ведь что выходит-то? Стою, значится, я…
— Не убеждай: вижу и сочувствую, — повернувшись к ветру спиной, Ковязин достал пачку «Беломора», надорвал ее с краю. — Грейся.
— Не положено на посту.
— Ну, ну, — Ковязин щелкнул зажигалкой, прикурил, коротким прыжком перемахнул через сугроб и очутился перед скособоченным крыльцом. Ветер раздувал и сеял искрами огонь папиросы. Сделав несколько быстрых затяжек, Ковязин раздавил окурок каблуком, привычно минуя расшатанные ступени, вскочил на лестничную площадку, содрогнувшуюся под его тяжестью, ударил по унтам раз, второй обшарпанным березовым голиком, и потянул на себя низкую, пристывшую к притолоке дверь.
В комнате, куда он попал прямо с улицы, было сумрачно и тепло. Тут же, у порога, кто-то дружески толкнул его в бок. Кто-то шепнул смешливо: «Разоболокайтесь. Будьте как дома». Кто-то простуженно засипел: «Проходи, не торчи перед глазами». Ковязин стянул шлемофон, взбил ладонью свалявшиеся волосы и, стараясь ступать неслышно, двинулся между рядами скамеек и стульев в глубь помещения. Половицы, словно болотина, со стоном задышали у него под ногами, заглушая и без того слабый голос лейтенанта Бондаренко, который что-то рассказывал собравшимся. Ковязин приткнулся на ближайшей скамье, основательно потеснив при этом сидевших на ней летчиков и раздернув до пояса «молнию», спросил у соседа справа: