Иду по трассе
Мухин легко перенес операцию и к тренировкам приступил позже всех.
— Вы будете самым совершенным среди вариаторов, — сказал ему Шаповал. — Ваша УГС-2 рассчитана на максимальную автономию. Отсюда — меньше сознательных усилий при перестройке, больше времени для исследований.
Мухин увлекся теорией, написал несколько статей о возможностях модифицированных УГС. Сделал сообщение о работе в комитете ЮНЕСКО. Годдард сидел тогда в первом ряду и смотрел то ли с сожалением, то ли с каким-то скрытым упреком.
— Вы надеетесь создать информационно идеальное существо, — сказал тогда Годдард недружелюбно. — Идеально динамичное, идеально устойчивое, идеально долговечное. А нужно создавать идеально счастливое…
До чего он ортодоксален, подумал Мухин. Годдард просто стар для того, чтобы понять: человек полностью использовал силу своего духа. Мысль может все — создавать шедевры живописи и проекты изумительных по легкости конструкций. Можно системой упражнений развить фантазию и предвидеть будущие открытия. И при этом не иметь никакой власти над собой. Заболела нога — иди к врачу. Хочешь на морское дно — надевай акваплав. Пробежал марафонскую дистанцию — лежи, высунув язык, и думай о несовершенстве тела… Идея Шаповала в этом смысле гениальна, и Мухину невероятно повезло, что выбрали его.
Для тренировок приспособили полигон химического комбината, и Мухин гулял несколько суток по не очень уютной камере, дышал то хлором, то серой, то парами свинца. Перестраиваться нужно было в считанные минуты, Шаповал с каждым днем все чаще менял атмосферу, и Мухин едва успевал фиксировать свои ощущения. Выйдя из камеры, он удивил Шаповала, поморщившись и заявив, что у них тут неприятно пахнет. И как они выдерживают?
— Очень свежо, — сказал Шаповал. — Видите, гроза?
Мухин видел. И вспоминал. В хлорной атмосфере дышалось легче. Приходилось перекачивать через легкие огромное количество воздуха, и каждая его молекула неуловимо пахла чем-то с детства знакомым: парным молоком (до смерти отца Мухины жили в деревне) или очень свежим хлебом, когда он еще горяч и корка хрустит на зубах…
Качественно мозг не менялся, но Мухин стал понимать, что недавние увлечения его больше не трогают. Он и теперь слушал Моцарта, смотрел картины Врубеля, стучал на старом отцовском пианино, но хотел большего. В Моцарте ему недоставало свежести гармоний, не хватало прозрачности. Врубель писал слишком уж прямолинейно, будто школьник на уроке композиции. А пианино издавало столько фальшивых обертонов, что Мухин приходил в отчаяние. Попробовал писать музыку сам, но был, как ему казалось, бездарен. Один лишь Шаповал слушал его опусы без содрогания, а Мишка Орлов, один из ребят, которые ждут сейчас на Луне-главной старта к Урану, как-то сказал:
— Неплохо, но ты слишком торопишься. Хочешь рассказать в музыке о том, чего и сам еще не понимаешь. Мы, вариаторы, испытываем совершенно новые ощущения, и мозг должен не только привыкнуть к ним, нужно еще придумать символы для этих ощущений. А ты пытаешься все свести к обычным звукам…
Ручей сделал резкий поворот, и Мухина прибило к берегу. Он вылез на рыхлую почву, лег, положив под голову верхнюю пару рук. В небе что-то неуловимо изменилось. Будто дуновение пронеслось под кромкой туч. Закружилось тихим звоном, рассыпалось у ног Мухина.
Из блеклой жижи облаков вынырнули легкие прозрачные полотнища. Мухин понял: они вообще не видны в оптике, отражают далекий инфрасвет, что-то рядом с радиоволнами. Я должен увидеть, подумал Мухин, и тело послушно отозвалось, горы погрузились в дымку, а ручей запылал, освещая своим теплом полнеба. Полотнища высветились ярко, будто вспыхнула бумага и загорелась, съеживаясь и потрескивая. Яркие листы легко планировали к земле и снова взмывали под облака, распрямлялись в тонкий блин и сморщивались, отталкиваясь от воздушных уплотнений.
«Могу ли я, — подумал Мухин, — вот так же, в воздух?.. Отращу крылья, прилечу к Палладе, уцеплюсь за антенну и скажу: „Здравствуйте, Шаповал! Добро пожаловать на нашу планету“… Трасса, — вспомнил Мухин, — дойти до отметки, закончить эксперимент, чтобы немедленно стартовала спасательная к Урану, — дорог каждый час. А потом — хоть на край света, хоть птицей, хоть гадом ползучим. Доказать, что Венера — бурная, горячая, живая от центра до заоблачной пустоты, — эта планета — наша»…
Птицы-листы, смяв хоровод, унеслись вверх. Они летели к западу, строй их изгибался волнистой линией, а тела теряли прозрачность, впитывая горячую воздушную волну, набирясь сил, чтобы взмыть высоко за тучи, в космос.
Мухин пошел вперед, Ориентир был перед ним — далекий пик, который еще не успели разрушить ураганы, не источили лавовые потоки. Оттуда и полечу, подумал Мухин. Он шел и смотрел вокруг, чувствуя себя хозяином на этой планете, зная, что работы здесь хватит на сотни лет: узнать все, что таят недра, перегородить лавовые реки, построить воздушно-приливные энергостанции, разгладить складки коры для земных планетолетов. Возвести города. И пойти к центру. Это прекрасная планета — Венера, дом, где он хозяин.
А над восточным горизонтом поднялись в воздух первые столбы пыли — предшественники землетрясения. Первые пузыри вырвались из лавы, лопнули с шипящим треском. И первые подрагивания коры заставили камни с берегов с клокочущим всплеском упасть в ручей…
* * *— Любуйтесь, товарищи топографы, — сказал Маневич.
Пик Лассаля — конечная точка маршрута — воткнулся в тучи своей скрюченной вершиной, он был совсем рядом: два с небольшим километра. Два бесконечных километра, потому что путь оказался перерезан отвесной трещиной. Край ее уступом нависал над сотнями метров пустоты. Площадка, на которую выкатились Маневич с Крюгером, дрожала от внутренних напряжений. Пропасть тянулась далеко в обе стороны, у горизонта края ее были приподняты рефракцией, и казалось, эта угрюмая дыра тянется в самое небо, чтобы и там раскинуться пурпурным провалом.
— Восемьсот сорок метров глубины. Тридцать два — в ширину. Температура повышается с глубиной до тысячи восьмисот. Давление — до двухсот атмосфер…
Крюгер скрипучим голосом выдал эта данные и замолчал. Он молчал от самой пещеры. Эмоциональный срыв. После приступа ативазии можно ожидать и не такого. Шаповал посоветовал уменьшить количество внешних рецепторов, чтобы ограничить сигналы, идущие в мозг, и уменьшить напряжение. С каждым километром тело Крюгера все больше становилось похоже на шар. В конце концов с «Паллады» поступила программа: поместить мозг в центр и растворить конечности. Теперь Крюгер стал просто гладким шаром, почти без нервных окончаний, и шар этот равнодушно катился вслед за Маневичем.
С трещиной локаторы сплоховали. А может быть, Шаповал намеренно скрыл эту деталь эксперимента — с него станется: на Уране, мол, через несколько дней ребятам будет потруднее. Маневич настроился на связь, сообщил о препятствии.
Шаповал о трещине уже знал. Локаторы планеров недооценили ее ширины, определили ее в несколько метров, да и теперь дают столько же. На экране видны и Крюгер с Маневичем, и трещина эта. Тридцать два метра, говорите?
Шаповал помолчал и сказал:
— Ищите обход. Даю час. Если не найдете, снимем с трассы.
Маневич отлично представлял, какое сейчас у Шаповала лицо. Прекратить эксперимент хочет, конечно, Годдард. Ему нет дела до вариаторов, да и спасение «Стремительного», в конечном счете, не его забота. Закончить благополучно этот опыт, который ему навязали против воли. Годдард может приказать, и Шаповал не имеет права не подчиниться.
* * *— Ищу обход, — сказал Маневич.
Он не думал искать обход. Сейчас мог помешать только Крюгер, но в крайнем случае Эрно он перенесет сам. Над трещиной зона повышенного давления. Атмосфер на пять — выдавливающая сила довольно велика. Не нужно счетных машин «Паллады», чтобы подсчитать это. И не нужно счетных машин, чтобы понять: если получится сейчас, то на Уране в его почти жидкой атмосфере ребята смогут парить, как птицы. Отлично. Сосредоточиться.