Упраздненный театр
Арбатский двор все тот же. Квадрат из трех двухэтажных флигелей и главного четырехэтажно-го, в котором проживает Ванванч. Посередине большой помойный ящик. Асфальт и редкая блеклая травка кое-где. Арбат. Сердце замирает, когда в разлуке вспоминается это пространство. Одно старое дерево неизвестного племени возле помойки, под которым сидят старые няньки. Здесь дети играют в "салочки", в "пряталки", в "классики", познают "нехорошие" слова и, распахнув до предела свои жадные глазки, наблюдают, как в подворотне пьют из горлышка взрослые дяди и тети. Или (о, чудо!), вынырнув из темного подъезда, через двор устремляется высокий худой мужчина, в каком-то странном черном пальто до самых пят, наглухо застегнутом. У него длинные волнистые каштановые волосы, они рассыпаются по узким покатым плечам. Борода струится с подбородка, и темные усы изгибаются и свисают с верхней губы. На груди его распластался металлический крест. Белое на черном. Он семенит, подпрыгивая, пучит стеклянные глаза, и няньки замирают на лавочке, а Ванванч узнает его и вспоминает, как однажды Акулина Ивановна целовала у этого мужчины руку...
"Ого! - кричит толстогубый Юрка Холмогоров. - Ну и поп - толоконный лоб!.." Нинка Сочилина хлопает Ванванча по плечу: "Чур, горе не мое!.." Все хохочут и хлопают друг друга по спине и плечам, и кричат пронзительно, повизгивая: "Чур, горе не мое!.." А няньки и старушки с лавочки пытаются пресечь это кощунство, вытягивают короткие шеи, грозят пальцами и кулака-ми: "У, фулюганы!.. У, бессовестные!.." А поп торопится к воротам, он как-то очень смешно перебирает ногами, и белые губы его стиснуты.
Его, его руку целовала Акулина Ивановна, няня, но ореол вчерашнего почтения поколеблен, и истошный голосок Ванванча слышен звонче других. Отныне и он приобщен и счастлив своим умением безумствовать со всеми вместе, назло старухам и нянькам, их угрозам и предостережениям. И когда, возбужденный и раскрасневшийся, он вваливается в квартиру и, уткнувшись лицом в мамочкин теплый живот, рассказывает, задыхаясь, как там все было, мамочка делает большие глаза и говорит: "Фу, откуда взялся этот противный поп?.." Засыпая, он все время думает об этом случае. Распадаются две половины его чувств: худощавая мраморная ладонь таинственного хозяина храма, утопающего в свечах, ладонь, к которой припадает любимая нянька, и испуганная походка дворового чучела, бледного, оскорбленного. О, старый двор, постигающий науку безнаказанности и презрения к дурным предчувствиям! Квадратный ящик с помойкой посередине!..
Присматриваясь ко всем этим дворовым делам и задумываясь над ними, Ванванч незаметно для себя начинает вникать и в дела домашние. Он словно поднимается на одну ступеньку выше и вдруг замечает, что мама редко улыбается и какая-то непонятная лихорадочность сопровождает ее жесты и слова. Конечно, это еще внешние ускользающие впечатления, но они уже с ним, и это теперь навсегда.
Однажды Ашхен получила очередное письмо из Тифлиса от Шалико, и оно, как догадался Ванванч, было причиной ее тревоги. "Дорогая Ашхен, - пишет Шалико, - как вы там с Кукушкой поживаете? Соскучился. У меня наступили какие-то странные времена.Мало того, что Лаврентий продолжает предавать анафеме поверженных Мишу и Колю, но и со мной последнее время очень суров и неразговорчив. Я как-то спросил его, в чем дело, и он, шлепая своими губищами и не глядя, как всегда, в глаза, сказал: "Ты что, чистоплюй? Ты пьешь вино со своими братьями - заядлыми троцкистами! Делаешь вид, что солидарен с ними, а мы, значит, не правы?.. Тебе что, колхозы не нравятся?.. А слово великого Сталина тебе ничего?.." И пошел, и пошел... Как будто я против колхозов, представляешь? Я не помню, Ашхен, чтобы мы с тобой выражали свое несогласие с линией партии. И Мишу, и Колю мы осудили в свое время. Это же не значит, что мы должны их по-человечески презирать, правда? Пусть катится к черту, интриган! Когда кругом столько истинных врагов и фашизм поднимает голову, что он привязался к нашим? Знаешь, я хочу встретиться с Орджоникидзе. Он сейчас отдыхает в Сочи. Я хочу попросить отправить меня куда-нибудь в Россию. Здесь вязкое болото, махровый подхалимаж и прочие политические игры... Хорошо, что мама едет к тебе: Кукушка будет в надежных руках. А папу жалко..."
Ашхен поделилась с Изой, с Манечкой, с Зямой. Каждый из них отреагировал по-своему. Иза сказала: "Какое хамство!.. Шалико - само благородство. Ты, Ашхеночка, не переживай. Ты же знаешь, как я люблю ваши колхозы-морфозы... - Тут она насмешливо уставилась на растерянную Ашхен. Конечно, это противно, - всякие кавказские интрижки, и Шалико должен оттуда уехать... Вообще как-то все странно, ты не находишь?" - "Нет, - сказала Ашхен, - не нахожу... Партия нашла единственно правильную дорогу... Она объединила беднейшее крестьянство. Скоро хлеб потечет рекой..." - "Конечно, - сказала Манечка, но не смогла хохотнуть, как бывало. Лицо ее было похоже на румяную маску. Она чмокнула Ашхен в щеку, но поцелуй получился грустный. - Конечно, конечно... - повторила она, - ешьте хачапури. Пока хлеб потечет, я получила муку по карточкам. Вкусно?.. Ашхен, ты так хорошо выглядишь!.. Пусть Шалико уедет оттуда, - сказала она с набитым ртом. - Как вкусно, а?!. Из-за каких-то колхозов ломать голову?.." - "Не говори ерунды!.." обиделась Ашхен.
"Товарищи, - сказал Зяма, - если бы вы знали, как пролетарии на Западе нам завидуют... И колхозам, и нашей пятилетке!.. Да вы что!.." Манечка наконец рассмеялась, как только она умела. В старом буфете Каминских задрожали цветные стекла. Одну давно разбитую долю Зяма как-то заменил картоном. Получилось прилично. "Когда кончилась война, - сказала Иза, - вы с Ашхен утверждали, что через год мы построим социализм..." - "Да, усмехнулся Зяма, - ну, ошиблись... ну, я ошибся..." - Тут Манечка хохотнула. - "А ты разве не ошибаешься? Человеку-таки это свойственно..." "Я ошибаюсь у себя на кухне", - ответила ему Иза, ни на кого не глядя. "Не говорите ерунды", - приказала Ашхен.
Хачапури было горячее, имеретинский сыр в нем таял. "Если бы в гамбургской тюрьме было такое хочипури..." - сказал Зяма... "Хачапури", поправила его Манечка, "...хачапури - с удовольствием повторил Зяма, мировая революция потерпела бы крах..." - "Тот, в пенсне, все время спрашивал, не похож ли он на Наполеона", - вспомнила Ашхен как бы между прочим. "Это кто?" - спросила Иза. "Ну кто, кто... - рассмеялся Зяма, тебе же говорят: "тот, в пенсне"..." - "Я ему говорила, - сказала Ашхен, нет, на императора ты не похож. Ты похож на Мандрикяна, но он был не в пенсне..." - "Кто? Кто?" - переспросил Зяма, захлебываясь. "Это сторож в ЦК в Тифлисе", - сказала Ашхен, впервые за встречу соизволив улыбнуться. Зяма хохотал. "Какой противный!.." - воскликнула Манечка. "И что он отвечал тебе?" - накатывался Зяма. "Ну, что он, - сказала Ашхен, - злился, конечно, но все-таки говорил: "Пусть не Наполеон, но Банапарт, да? Революционный Бонапарт... Да? Правда? Скажи - похож?.." - "К сожалению, - сказал Зяма мрачно, - в партии есть и такие. Но мы от них избавимся... Не дрейфь, Ашхеночка..." ...Бабуся открывает входную дверь. "Вай!" - восклицает она, видя перед собой сопливую Нинку Сочилину, а за ней строгое лицо Ванванча. "Мы хотим играть дома", - говорит он. "Конечно, цават танем", - улыбается бабуся. И они заходят. "Ты ведь раньше у нас не была? Да, Ниночка?" спрашивает бабуся. "Ага", - говорит Нинка. Она стаскивает с ног здоровенные пятнистые дырявые валенки, сбрасывает пальто - не пальто, что-то вроде кацавейки с чужого плеча, что-то такое громадное, выцветшее, несуразное. От нее пахнет кислым молоком и сыростью. Бабуся поджимает губы, помогает Ванванчу раздеться. "Не надо,- вдруг говорит он, - я сам". И он уводит Нинку в комнату, а Мария говорит на кухне Ирине Семеновне: "Барышню привел..." - "Ух ты, барышню, - говорит Ирина Семеновна, - хороша барышня Нинка сопливая... Васька, ее отец, бражник, Верка, мать, потаскуха". "Нет, нет, - говорит Мария, - зачем же так? Хорошая девочка... Они бедно живут, но она хорошая... Конечно, Жоржетта, наверное, своя была".- "Иде ж она теперь, твоя Жоржетта?.. Тоже ведь баловница... Ее порядку-то не учили, а только тю-тю-тю, лю-лю-лю, прости Господи..." Мария не умеет спорить. Она представляет, как ее Степан, если бы был тут, ударил бы кулаком по столу... Где Степан? Где? Где он? Неужели уже никогда?.. Ирина Семеновна видит слезы на ее глазах. "Ты чего это, Мария Вартанна, обиделась за девку, аль чего? Да по мне-то все одно, дело ваше, вы ведь господа - чего пожелаете, то и будет". Тут Мария вспыхивает: "Какие господа!? Зачем?.. Тьфу..."