Упраздненный театр
Затем вновь наступила тишина, и в этой тишине папа произнес отчетливо и жестко: "Никто не заставит нас свернуть с намеченного пути... Эта смерть спаяла нас всех... Мы не отступим... Приговор народа будет суров..." Зал закричал "ура". Мама смотрела куда-то вдаль.
Но вечной скорби не бывает. Тут по стечению обстоятельств нахлынула на таежную Вагонку новая возбуждающая волна. Правда, она показалась некоторым празднеством после всего, что случилось, и жители поселка кинулись вновь во Дворец культуры на американский фильм "Человек-невидимка". Он тоже был печален. Невыносимо. Но это было чужое горе, американское, потустороннее. Фильм шел много дней, и все ходили на него и ходили, и уже знали наизусть, но продолжали ходить. И когда в трагическом финале на белом вечернем снегу проступали вдруг прекрасные черты убитого Невидимки, Гриффина, и светловолосая Лора склонялась над ним в отчаянии, с ужасом в неправдоподобно огромных американских глазах, тогда весь зал рыдал в открытую, не таясь, и над тайгой нависал призрак печали и любви, а зло казалось навсегда разоблаченным. Ванванч был в смятении. Он ничего не мог: ни крикнуть, ни предупредить. Трусливый Кемп предавал своего старого чистого товарища, предавал позорно. Корысть его была столь отвратительна, что хотелось броситься во тьму, за экран - распять предателя и уничтожить.
Беспомощность не давала покоя... Впрочем, это превратилось в школьную игру, и никто не хотел быть Кемпом. Вскоре произошло приятное открытие. Кто-то обнаружил это первым, громко прокричал, и все ахнули: имя Невидимки каким-то странным образом совпало с именем американского изобретателя вагонных колес. Оба были Гриффины. Это звучало привычно: Цех колес Гриффина. И, конечно, звучало замечательно, потому что получалось, что именем общего любимца, этого несчастного, гонимого буржуйскими подонками человека поименован строящийся гигантский цех - гордость Вагонки.
Жизнь была прекрасна. Киров был уже в прошлом. Но Ванванч начал замечать, что папа и мама как-то особенно напряжены. Особенно мама. Она, правда, и раньше была не так уж внимательна к его заботам: думала о своем, а он это умел понимать и привык. Но тут появилось что-то новое. Она отвечала невпопад и смеялась невпопад, когда он пытался неуклюже вернуть ее на землю. С бабусей говорить об этом было напрасно. Она следила за тем, что и как он ест, хорошо ли выглядит, и, судя по ее интонациям, представляла его по-прежнему пятилетним... Бурная кровь армянской хранительницы очага кипела и пенилась в ней. "Ну, что ты дуешь и дуешь воду!" - ворчала она, когда он делал несколько торопливых глотков воды. "Очень пить захотелось", - пытался объяснить он. "Но ведь это не полезно, - наставляла она, - вот молоко. Пей, цават танем, пей, это полезно, пей..." И, конечно, узнавать у нее о том, что происходит с папой и мамой, было пустым делом. Однажды он спросил, но лицо ее было непроницаемо. Потом она улыбнулась и спросила: "А помнишь, как в Тифлисе ты испугался павлина?.." Он не вспомнил. Бабуся что-то лукавила.
Детали, детали... Теперь все это разбилось на куски, смутные картинки, а ведь была целая жизнь, и она вмещала в себя множество всего, что тогда казалось исключительно важным и что теперь вспоминается как милый заурядный вздор.
Вот, например, приехал на Вагонку внезапно прошумевший московский писатель, молодой человек Александр Авдеенко. Он прославился своим первым романом "Я люблю". Он был из рабочих, и это придавало ему вес. Его устроили в папином кабинете. Он спал на диване. Работал за папиным столом. Писатель!.. Он всегда был в неизменной суконной гимнастерке, франтоватых галифе и в белых валенках, которые здесь назывались пимами. Ванванч не знал его романа, а имя услышал впервые, но по тому, как бабуся несколько торжественно кормила его на кухне, слово "писатель" приобретало особый смысл: это был уже почти Сетон-Томпсон, почти Тургенев, почти Даниэль Дефо. И когда на круглом лице писателя изредка возникала располагающая улыбка, душа Ванванча воспламенялась.
Сквозь полуотворенную дверь Ванванч видел иногда, как гость восседал за столом и карандаш в его руке многозначительно покачивался. В один из дней, когда все, словно сговорившись, отсутствовали, Ванванч проник в папину комнату, подобрался к столу, увидел чистый лист бумаги и прочитал единственную строку, черневшую на ней: "Мне девятнадцать лет..." И тут он подумал, что тоже будет писать, сегодня же, сразу после школы, и его произведение будет начинаться со строки: "Мне одиннадцать лет..." Наслаждение было велико, и он позволил себе снова заглянуть в ящик письменного стола и прикоснуться пугливой ладонью к теплой замшевой кобуре.
Детали, детали... разрозненные, почти неуловимые, мгновенно вспыхивающие в тумане времен и гаснущие, и не тревожащие до очередной вспышки... И мама вдруг говорит Ванванчу, что его пригласили в гости к начальнику строительства Балясину, то есть не к нему, а к его сыну, очень хорошему мальчику, и они пригласили его давно, но все как-то было некогда, а вот теперь, в выходной день, надо поехать, они ждут, и ты там сможешь поиграть, он очень хороший мальчик, и у него, кажется, есть брат... В общем, будет, наверное, очень интересно.
За Ванванчем пришли сани, и кучер присвистнул, и рыжая лошадь побежала по хрустящему снегу. Это было замечательно, особенно когда, миновав кварталы серых печальных бараков, въехали в Пихтовку на окраине поселка, где среди не вырубленных еще деревьев белело несколько свежих двухэтажных особнячков, в одном из которых проживал начальник строительства.
И вот долгожданный гость вошел в широкую дубовую дверь, женщина в белом переднике улыбнулась ему на пороге, а два мальчика его возраста протянули ему свои ладони... Он понял, что ехал именно к ним, женщина в белом переднике - их мама. Все было добросердечно, сказочно. Вдруг появилась еще одна женщина с короткой темной прической и строгим, несмотря на улыбку, лицом. Она сказала: "Катенька, отправляйтесь на кухню, дорогая, а то мы ничего не успеем". Женщина в белом переднике исчезла. Ванванч понял, что вновь пришедшая и есть настоящая мама. Ее звали Маргарита Генриховна. Знакомство произошло стремительно, просто, без излишних замысловатостей.
Дом поразил его своими размерами и убранством. Он никогда не видел таких больших прихожих и комнат, люстры переливались над овальным столом, и странное растение тянулось из деревянной кадушки, касаясь потолка. Почему-то на мгновение вспомнилось мамино лицо, когда она снаряжала его в гости: какое-то легкое недоверие озаряло его, и в интонациях, которые проскальзывали в ее речи, таилось едва угадываемое неодобрение или насмешка.
И вот уже мальчики сидели в детской за столом, и Ванванча учили играть в "морской бой". Сына Балясина звали Антоном, но в обиходе это звучало как Антик. Антик был на год старше Ванванча, это позволяло ему быть ироничным и снисходительным. Его двоюродного брата звали Федей, а дома это звучало как Фунтик. Он был на год младше Ванванча, добросердечен и большой весельчак. Проигрывая, он недолго страдал, а после посмеивался над собой: "Эх, какой же я дурачок! Надо было вот так ходить, а? А я-то..."
За обедом все сидели за овальным столом, и расторопная, улыбчивая Катенька разливала по тарелкам борщ, оглядывала стол по-хозяйски, пока Маргарита Генриховна не роняла: "Катенька, можете идти, дорогая... пока как будто ничего не нужно..." Все ели, слегка позвякивая ложками, как вдруг полный и молчаливый Балясин обратился к Ванванчу: "Ну, скажи, пожалуйста, как у тебя дела?" - "Хорошо", - откликнулся Ванванч. "А кем же ты намереваешься стать в будущем?" - спросил Балясин. Интонация была дружеская, заинтересованная, и Ванванч неожиданно ляпнул: "Писателем..." "О!" - воскликнула Маргарита Генриховна. Антик хмыкнул. А Фунтик заливисто хохотнул и хлопнул Ванванча по плечу. "Ну, я полагаю, ты уже что-то пишешь?" - спросил Балясин. Лицо его было непроницаемо. "Да, - сказал Ванванч как бы нехотя, - роман..." - "И о чем же?" - спросил Балясин, и полные его щеки покрылись румянцем. "Так, вообще, - сказал Ванванч, зажмурившись, - о разном... - и почувствовал, как и его щеки обдало жаром, но, еще не потеряв дара речи, добавил: - Первая строчка такая: "Мне одиннадцать лет".