Если ты назвался смелым
Чем больше я штопала, тем больше ползла в стороны дырка. Но все равно рукав надо было привести в порядок, иначе мне завтра не в чем будет идти в школу.
Я штопала и думала, что мама на те же самые деньги умела и вкусно накормить нас и купить одежду, обувь. Я, наверно, никогда не научусь так хозяйничать. Вот мне платье нужно. Папе — новые ботинки… Да мало ли что еще нам надо!
В прихожей дважды звякнул звонок: к нам. Я открыла. За дверями стояла молодая женщина. На улице шел снег, и у нее на меховой шапочке, на воротнике, на темных пушистых волосах блестели снежинки. Я подумала, что это врач.
— Скажите, здесь живет Ольгерт Эзеринь? — В глазах у нее была тревога.
Я сразу поняла: это ОНА.
— Ольгерт Эзеринь живет здесь, но он болен,— сухо ответила я и хотела захлопнуть дверь перед носом у этой наглой женщины, не постеснявшейся прийти в наш дом.
— Я знаю, Рута,— так, словно мы с ней давно знакомы, ответила женщина.— Я потому и пришла, что он болен.— И она вошла в переднюю.
Пока раздевалась, засыпала меня вопросами:
— Как температура? Что говорит врач? Какие лекарства принимает?
Я отвечала сквозь зубы. Все во мне кипело. А она, как ни в чем не бывало, разделась, спросила:
— Сюда? — и без стука вошла в комнату.
Я двинулась следом, намереваясь ни на минуту не оставлять их вдвоем.
Папа по-прежнему дремал. Она заглянула ему в лицо — он лежал на боку, отвернувшись к стенке,— чуточку улыбнулась. Не губами, одними глазами. И папа мгновенно проснулся.
— Тоня! — обрадовался он и сел.
Она положила ему ладонь на лоб, и папа послушно лег, только позу переменил — повернулся к ней лицом. Смотрел на нее, и улыбался, и смущенно запахивал на груди куртку пижамы.
— Жар,— не отнимая ладони от его лба, озабоченно сказала та, которую он назвал Тоней.
Придвинула стул, поставила возле него на пол большую, наполненную чем-то сумку, села.
— Похудел. Очень. Наверно, ничего не ешь? —Ничуть не стесняясь меня, она назвала его на «ты»!
— Не могу,— ответил папа.— Глотать совсем не могу.
— Ну-ка, покажи горло.
Папа раскрыл рот. Тоня заглянула в горло, покачала головой.
— Основательно! Но есть надо,— нагнулась, достала из сумки бутылку молока и обратилась ко мне: — Вскипяти, Рута. Начнем лечить.
Я взяла бутылку и вышла на кухню. Конечно, сейчас они начнут целоваться. Как бы не так! Поставила кастрюльку с молоком на газ, на цыпочках подошла к двери и рывком отворила ее.
Тоня стояла у стола, разглядывала мою штопку.
— Пустое дело, Рута,— сочувственно сказала она.— Видишь, все выносилось, протерлось.— Тоня чуточку потянула рукав, и на нем снова появилась дырка.— Что бы тут приспособить? — Тоня задумалась и потерла указательным пальцем переносицу.
— Новое надо «приспособить», вот и все,— со вздохом сказал папа.— Оно и узко уже ей и коротковато…
— Рута, молоко! — закричала из кухни Скайдрите. Мы выскочили с Тоней вместе.
— Ничего, не беда. Бывает,— успокаивала меня Тоня, быстро вытирая плитку.— Давай чашку. Побольше которая.
Я подала ей большую красную с белыми горошинами папину чашку. Тоня налила ее до краев.
— Ему не выпить столько,— мрачно предсказала я.
— Вы-ыпьет! — пропела Тоня.— Теперь соды надо.
Я слазила в шкафчик и вытащила начатую пачку стиральной соды.
— Да нет же,— рассмеялась Тоня.— Питьевую надо.
Скайдрите, без дела болтавшаяся на кухне, подала ей коробочку.
— Превосходно,— размешивая в чашке соду, сказала Тоня.— Пить немедленно, пока горячее.
Папа морщился, делал вид, что сердится. Тоня покрикивала на него:
— Пей! Нечего, нечего морщиться. Пей, пока горячее.
— Знаешь, становится легче,— между двумя глотками обрадованно и удивленно сказал папа.
— Еще бы! Знаем, чем лечить!
Папа допил молоко и с удовлетворенным видом откинулся на подушку.
— Теперь надо завязать горло чем-нибудь теплым.
— В шкафу, на полке, поищите…
Мне без стула до этой полки не добраться. Тоня подошла, поднялась на цыпочки и стала перебирать наваленные в беспорядке вещи. Нашла и перебросила через плечо старенькую белую пуховую косынку. Потом она мельком оглядела то, что висит в шкафу. Провела рукой по синему шерстяному маминому платью.
«Вот оно, начинается!» — подумала я и вся сжалась.
— Мамино, да? — тихо спросила Тоня.
Я не могла отвечать. Я видела только ее руку — белую, полную, чуть пониже локтя плотно схваченную манжетом. Руку, все еще трогающую мамино платье.
Рука сняла платье вместе с плечиками. Не успела я опомниться, как Тоня приложила платье ко мне. Как-то особенно, оценивающе взглянула и на меня и на платье.
— Широковато. Длинно. Но переделать можно,— деловито сказала она.— Хочешь, переделаю?
— Соглашайся, Рута! — с деланным оживлением прохрипел папа.— Немедленно соглашайся. Тоня — художник-модельер.
Я молчала, видела только ее руку, касающуюся платья.
— Конечно, я понимаю,— очень мягко начала Тоня,— мамина память. Но оно висит в шкафу, и ты о нем не помнишь. А так ты будешь каждый день носить его и вспоминать свою маму. Каждый день будешь вспоминать.— И она встряхнула платье.— Будь твоя мама жива, она сама отдала бы его тебе теперь, когда ты уже большая…
Давно не вспоминала я маму так живо, так больно. Складки платья, казалось, еще хранили тепло ее тела.
Тоня протянула руку к шкафу, чтоб повесить платье. Я схватила ее за плечо. Говорить я не могла. Тоня вопросительно глянула мне в глаза, спросила негромко:
— Переделать?
Я кивнула и убежала на кухню, плакать. Не заговори она со мной так просто, так душевно о маме — я ни за что не дала бы снять с вешалки платье. Вспомнилось, как та, «рыжая», на второй день после похорон стала обрывать каждого, кто заговаривал о маме: «Мертвый, в гробе мирно спи, жизнью пользуйся, живущий. Чем скорее они ее забудут, тем лучше».
А Тоня сказала: «Ты будешь вспоминать свою маму…»
Я сидела на табуретке, думала. Никакой злости я не чувствовала к Тоне. С готовностью вскочила, когда Тоня, приоткрыв дверь, позвала меня:
— Рута!
Наверно, без меня они говорили о маме. Вид у обоих был опечаленный. Мамина фотография на этажерке стояла не по-моему: я ставлю ее так, чтобы, ложась спать, видеть мамино лицо. Мне не было неприятно и то, что Тоня трогала, рассматривала портрет.
— Вот что, Рута,— Тоня протянула мне маленькие, с острыми кончиками ножницы — свои, у нас таких не было,— аккуратненько распори вот эти швы. А я пока приготовлю поесть. Папа, наверно, голоден.
— Как зверь! — простонал папа.— Полный дом женщин, а больной умирает с голоду!
Тоня состроила ему забавную рожицу и, подхватив сумку, отправилась на кухню.
То ли у папы в самом деле от горячего молока стало меньше болеть горло, то ли Тоня умела готовить лучше, чем я, но только поел он с аппетитом.
После обеда Тоня заставила его отвернуться к стенке и спать.
— Спать — без разговоров!—приказала она строго и заботливо подоткнула одеяло ему под спину.
Папа затих. А мы, изредка переговариваясь шепотом, кончили распарывать платье. Я включила утюг: надо было отпарить швы.
— Стань на минутку сюда.— Тоня указала на середину комнаты.
Несколько раз, прищурившись, она посмотрела на меня, на разложенные на столе куски материи. Вынула из сумки большой блокнот, карандаш и несколькими быстрыми, короткими штрихами набросала что-то в блокноте.
— Смотри, что получится,— показала мне Тоня свой рисунок.
Редкие, свободные складки на юбке, стоячий воротничок под горло, крупные пуговицы на груди — так должно было выглядеть мое новое платье.
— Ты тоненькая, и верх сделаем гладкий, по фигуре. Нравится?
— Да.
Я отпаривала швы, а Тоня, быстро-быстро работая иголкой, сметывала готовые куски. Щелкала длинными блестящими ножницами — их Тоня тоже извлекла из сумки,— отрезала лишнее. Одни куски она тут же приметывала, другие — складывала на край стола.