Звонница (Повести и рассказы)
— Налаялся? Жди теперь в гости.
В Мишкиной роте ежедневно драили штыки и чистили винтовки, вспоминая далекие островки родных деревень, заводских поселков и речных заводей. За разговорами быстрее летело время, только куда его бег приведет назавтра, никто не ведал. Может, «Георгия» дадут, а может, вон в той воронке зароют, креста не поставив.
Громову досталась винтовка рядового, похороненного недалеко отсюда, на соседнем поле. На вышарканном желтом прикладе ладонь чувствовала зарубки и какие-то насечки, но что они значили, Мишке никто не пояснил. Каждый из солдат трепетно относился к оружию и заботился о том, чтобы оно не подвело в трудную минуту, а что уж там за закорючки выцарапаны были на прикладе, мало кого интересовало, кроме, пожалуй, нового владельца.
Будни протекали скучно и монотонно. Только по субботам, в банный день, солдатня оживлялась. До помывки со смехом стригли друг друга наголо, старались убрать с головы все до последнего волоска. Глядя на полуостриженного Мишку, друзья гоготали:
— Василко! Отпусти Громова этакой вот страхилатиной, пущай ерманца попугает! Без боя сдастся…
Тут же рядом в огромном, пахнущем щелочью чане кипятили белье и занимались стиркой. Суббот этих ждали как больших праздников.
В первом же бою, когда приказали оттеснить немцев от маленькой рощи на пригорке, где те установили пост наблюдения, Мишка расстрелял все патроны. Боялся, вдруг обвинят в трусости, а в деревне она считалась смертным грехом. Громов бежал в боевом порядке чуть ли не впереди цепи, едва замедляя шаг во время выстрела. Немцы отступили за рощицу. В их окопе обнаружили на костре черный котелок с горячим еще супом. А гильз не нашли. То ли никто не стрелял по набегавшим цепям, то ли что-то другое было в головах немчуры. Во всяком случае, Мишке короткий бой понравился: смотри-ка, никто его не ранил, не убил, и он храбрость проявил.
Быков после боя Громова похвалил, а Степка Котов кинул завистливый взгляд: «Эх, так старался первым в чужой окоп прыгнуть, да пермяк стал в чести».
Дальнейший ход событий резко изменил картину. Атаки и контратаки продолжались непрерывно. Русское командование решило измотать немцев позиционной активностью, из-за чего не давало отдыха ни своим, ни чужим. Громов опять бежал по полям, взрыхленным от снарядов, прыгал через ржавую колючку, запинаясь о колья. Снова он с товарищами стрелял и догадывался, что стрелял метко: в отбитых у германцев окопах лежали в чужой форме молодые ребята. Кто-то из них иногда шевелился, тогда раненого в азарте боя добивали на месте. Пинали ногами странные полукруглые горшки — немецкие шлемы, но на головы не надевали. Брезговали. Хватало своих вшей.
В конце зимы Мишка превратился в опытного солдата. Был он на хорошем счету, считался смельчаком. Быков как-то в коротком разговоре намекнул, что при возникшей вакансии, подстрелят если в роте какого-нибудь младшего командира, то Громова он будет рекомендовать на должность. Мишка себе цену знал и был уверен: справится не хуже других. В каждом бою он бился отчаянно дерзко, без боязни быть раненым или убитым. В деревне коли начинали дело, так доводили до конца. Война оставалась той же работой, только на ней приходилось вламывать, ежесекундно рискуя остаться не то что без жалованья, но и без самой головы.
В какой-то момент до его сознания дошло, что его дерзость и отвага служат молодым дурным примером для подражания. Смекалки-то все равно новобранцам пока не хватало, гибнуть от безрассудства им не стоило. Он взялся самостоятельно учить новеньких искусству выживания в штыковых атаках, в стрельбе на бегу. При переходе русских войск в оборону молодые, едва окопавшись, бросались отсыпаться.
Громов будил соседа.
— Слышь, браток, так дело не пойдет, — настойчиво тормошил он новобранца. — Рой лисью нору.
— Да пшел ты! Командир выискался, — огрызался сонный солдат.
— Не поленись, углуби нору!
— Хороший ты парень, Громов, только ты мне не указ. Дай выспаться. Вот… — слова прерывались глубоким сном.
Но когда немецкая артиллерия перепахивала окопы русских, а в них оставались целехонькими те, кто по Мишкиному наущению рыл глубокие подбрустверные ниши, то к его словам стали прислушиваться не только вновь прибывшие молодые солдаты. Бывалые, на которых после боя тоже нападала смертельная усталость, пересиливали себя, вгрызались в землю: «Громов-то худого не подскажет».
— Братцы, вы поймите, — убеждал Мишка соседей по роте, — вырыть хороший окоп трудно, только глубокие десять окопных метров лучше, чем метр могилы!
— Слышь, Громов, — прерывал его Степка Котов, — маненько угомонись. Ерманцы так по нашей передовой седни палили, что все лисьи норы завалило.
— Завалило, верно, Степан, говоришь. Держи лопатку рядом. Люди откопали себя, накось, да жить продолжили, — резонно замечал Мишка, — а кто поленился, того уже в ближней воронке схоронили. Да, и не стойте вы, ребята, толпой возле уборных. Туда аккурат немцы, пристрелявшись, первые снаряды кладут.
— Дело Громов говорит, — поддерживал его унтер-офицер Быков. — Намедни жахнул снаряд около уборной второй роты, и пятнадцать человек как корова языком слизнула. Больше не поднялись.
В ночных перерывах и при отводе части в тыл для короткого отдыха Громов начинал задумываться о смысле войны, о своем в ней участии. Многого не понимал, отдельных выводов, посещавших его стриженую голову, даже побаивался. Нечто похожее на усталость от солдатской работы овладевало им, забиралось прямо под сердце. Сильнее в такие минуты скучал он по дому, о котором напоминали то клин журавлей в небе, то письма Полинки. Ничего хорошего она не писала, но Мишка так ими дорожил, что даже нюхал бумагу, пытаясь ощутить запах родных стен. Он снова и снова брал в руки ложку с наговором, что положила на проводах бабушка Ирина. Гадал, чего она там нашептала, не про его ли возвращение? В пору размышлений хотелось бросить грязные окопы, оказаться на Каме, зайти по колено в воду, а то и, бросившись в нее, плыть, покуда хватило бы сил. Он закрывал глаза и видел себя среди бесконечных речных просторов. Чайки с криками падали на искрящуюся воду, колыхались на волнах с белыми барашками. В видениях ладони, кажется, ощущали шершавый металл пароходных поручней под облупившейся старой краской. То, на что раньше Мишка не обращал особого внимания, здесь превращалось в далекую и недоступную сказку.
Как только Громов открывал глаза, взгляд его встречал край окопа, а за ним — чужое кочковатое поле, утыканное кольями с перемотанной проволокой. В такие минуты еще сильнее саднило в груди. Не верилось, что судьба может осчастливить и показать резное крылечко его избы, лица родных. Неужели о доме будут напоминать только ложка да письма? Может, блеск камской воды и вовсе никогда не существовал, а Мишка просто выдумал его для чего-то в окопной грязи. Не для того ли, чтобы выжить в грязном месиве среди распластанных окровавленных шинелей на краю сырых окопов и воронок?
Должно быть, тоска по родине передавалась снам. Прошлой ночью приснилось, будто плывет он по Каме под конец мая на пароходе в белой праздничной рубахе, а кто-то неосязаемый, невидимый, но знакомый голосом, напоминает:
— Про рубашку свою помнишь, стираешь ее, а про смерть, что ближе, ты не забыл?
При словах невидимки зеленые цветущие черемухи на берегу оголились, словно кто-то топором обтесал их от комля до верхушек. Осталось вокруг черное прибрежье под низко висящими пунцовыми тучами. Оловянные нити дождя ударили из них и забарабанили по голове, по телу, вымарав кровью белую рубаху. Страх смерти от таинственного знака среди унылого пейзажа так сжал сердце, что Мишка проснулся.
В липком холодном поту он лежал на тюфяке, осознавая каждой своей клеточкой, что война есть самый настоящий бурлящий котел, в котором сгорают люди, не успев надышаться любовной страстью и самой жизнью. Доля страданий, без меры раскинувшись по здешним полям, берегам рек и озер, множилась день ото дня, и не виделось у этой доли ни конца ни края. Страшно не хотелось помирать вдали от родины.