Парижский оборотень
Двумя днями позже он не без удовольствия усадил тетушку и Франсуазу на поезд, отправлявшийся на юг. Не успел поезд отойти от перрона, как месье Галье остановил фиакр и поспешил к Жозефине.
На сей раз все произошло без прелюдий. Они вцепились друг в друга, как двое утопающих, которых темная вода вот-вот унесет в море.
Эмар не смог подавить в душе радость, когда узнал, что здоровье мадам Дидье подорвано и врач посоветовал ей как можно дольше оставаться на юге. «Что я за чудовище такое?» — подумал он и в ужасе воззрился на себя. Он заперся в комнате и решил писать, работать над своим великим опусом, хотя не прикасался к нему уже много недель. Но посмотрел в окно, на раскаленный августовский бульвар. Там, утопая в солнечных лучах, в обоих направлениях спешили мужчины и женщины, лошади и экипажи.
К чему все это? Его голова была совершенно пуста. Весь мир казался лишенным смысла.
Кругом лишь пыль, режущие глаз цвета, люди, не знающие, куда и зачем идут.
Он передумал сидеть взаперти, и мир сразу обрел порядок и значение. Оказавшись на улице и влившись в торопящуюся толпу, он обнаружил, что снаружи не так жарко, как он опасался. Дул прохладный ветерок. Благоухание дня наводило на мысли о блаженных райских кущах.
«Почему ты никогда ничего не рассказываешь мне про Жозефину? — упрекнула его тетушка в одном из писем. — Ты совсем ее не навещаешь? Ты же знаешь, как мне важно, чтобы ты присматривал за ней».
Эмар понял, что совершил большую ошибку. Тетя не должна ничего заподозрить. К тому же мамаша Кардек могла написать ей, что он бывал у девушки ежедневно, а иногда и не по разу.
«Я не забывал о ваших словах, касающихся Жозефины, — уклончиво ответил он. — Я часто ее навещаю. Я обычно забегаю посмотреть, как она там, когда иду к своему другу Лепеллетье [33] или на собрание в кафе „Палиссо“, ведь мне все равно по дороге. Уверяю, покамест она чувствует себя великолепно».
Написанное не было неправдой. Но за словами стояла хитроумная ложь. И он ненавидел себя за то, что опустился до этого. Он больше не мог вскричать, как раньше: «Чертов отец Питамон, дьявол в сутане!» Он ощущал, что сейчас и сам столь же низок и подл, нет, даже подлее Питамона. В клубе заметили, что его нападки на клир и капиталистов стали менее яростны. Он пришел к утешительной мысли, что «все мы грешны». Это служило единственным оправданием, какое он смог для себя найти.
Что до Жозефины, то теперь, заполучив Эмара, она не желала его отпускать. Девушка совершенно не переносила его отсутствие и, когда ему надо было уходить, заставляла дать обещание вернуться в определенный час, повторяя, что выбросится из окна, если он опоздает хотя бы на минуту.
Дитя в утробе доставляло ей немало беспокойства своей неугомонностью и не давало спать по ночам. Но когда Эмар был рядом, она совершенно забывала об этом. Ее уже не радовало, как поначалу, то, что с ней обращаются почтительно и не заставляют работать. Она ценила одну-единственную усладу в жизни — быть с Эмаром.
В конце октября вернулась мадам Дидье. Эмар тотчас погрузился в меланхолию, и ничто не могло вывести его из этого состояния. Он равнодушно слушал, как тетушка рассказывает о жизни на юге. Дважды он отважился навестить Жозефину, но затем полностью отказался от визитов, поскольку до дрожи боялся, что кому-нибудь станет известно о его порочной связи. После последнего своего посещения он вправду чуть не столкнулся на лестнице с Франсуазой. К счастью, кухарка его не заметила, и он успел спрятаться в темной нише и пропустить ее наверх. Потрясенный этой встречей, Эмар на целый день слег в постель.
Жозефина, поняв, что все кончено, оказалась не в силах долее тешить себя упоительными мыслями о том, как после рождения ребенка вернется к прежней жизни, и будто обезумела, то и дело угрожая самоубийством, после чего мамаша Кардек перевела ее в комнату с зарешеченным окном и для безопасности начала днем и ночью оставлять с ней сиделку.
Ребенок внутри Жозефины теперь беспрестанно ворочался и пинался, не давая ей ни секунды покоя.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Однажды, ближе к концу декабря, двадцать третьего числа, если быть совсем точным, мадам Дидье с Эмаром сидели за обеденным столом и без особого аппетита ели, о чем-то рассеянно разговаривая. Эмар жевал вяло, из смутно понимаемого чувства долга, тогда как мадам Дидье была с детства приучена доедать все в тарелке до крошки — черта, лелеемая во многих семьях Франции и, возможно, опровергающая сложившийся стереотип, что французы — нация гурманов.
Вдруг мадам Дидье заговорила:
— Знаешь, я начинаю волноваться.
— О чем?
— Ну, ты, конечно, подумаешь, что я суеверна.
— Не беспокойтесь, — иронично ответил Эмар. — Вы и суеверия? Да ни за что!
— Эмар, вот не надо твоих шуточек. Я на этом свете побольше тебя повидала.
— А пример приведете?
— Ты в Рождество веришь?
— Безусловно. Все верят, что двадцать пятого числа празднуется Рождество, и ошибки тут быть не может.
— Я продолжу, только если ты перестанешь паясничать.
— Не томите, всегда мечтал узнать о Рождестве.
— Ты веришь, что животные тоже чувствуют приближение Рождества?
Эмар не сумел сдержать улыбку.
— Неужели сейчас вы мне скажете, что в рождественскую ночь скотина преклоняет колена в стойлах своих?
— Это я и собираюсь тебе сказать. Кроме того, я видела такое собственными глазами.
— Конечно, видели. Если ночью зайти в хлев, то именно это и увидишь, а при должном везении, весь скот там будет коленопреклоненным.
— Я ждала от тебя подобных слов. Но ты неправ. А был еще случай, как раз в канун рождения Спасителя, когда я слышала, как в ульях поют пчелы.
— Пчелы всегда гудят в ульях.
— Да что ты, Эмар: в разгар зимы пчелы, разумеется, молчат.
— Но вы утверждаете, что слышали их?
— С одного конца не получается, так ты заходишь с другого. Да, насмешник?
Смущенный упреком, Эмар ненадолго умолк, но затем вернулся к началу разговора:
— И поэтому вы волнуетесь?
— Конечно же, нет. Я беспокоюсь, что Жозефина вот-вот родит: как бы роды не совпали с часом явления нашего Господа.
— Но почему вас это тревожит? Я, напротив, думал, что вы усмотрите здесь повод возрадоваться.
— Все потому, что я, как ты любишь выражаться, суеверна. Но ты послушай. Знавала я человека, который плохо кончил, и люди говорили, что было ему это на роду написано, ведь на свет он появился в самый канун Рождества.
— И те же люди, естественно, не забывали внести свой малый вклад в то, чтобы предсказание сбылось, — с горечью заметил Эмар.
— Полагаешь, я одна из них? — с укором спросила мадам Дидье и тут же продолжила: — В нашей деревне, как и в любых других деревнях, где народ не утерял страх Божий, жены не подпускают к себе мужей едва ли не весь март и первую неделю апреля, опасаясь, как бы ребенок в этот самый день не родился.
— Не объясните ли мне, отчего вам этот обычай кажется столь разумным?
— Я просто рассказала, милый мой Эмар, о суеверии, но если тебе так интересно поговорить о разуме, хотя это скорее твой конек, чем мой, то поясню: когда люди во что-то верят, им хочется показать, как они это уважают. Я заметила, что революционеры первым делом ломают старые памятники, спеша поставить множество новых, а после того, как расправятся с прежними праздниками, новые учреждать тоже не забывают. Тебе такие вещи суевериями не кажутся?
— Вряд ли это относится к делу, — ответил Эмар.
— Ладно, — продолжала мадам Дидье, — а станешь ли ты спорить с утверждением, что люди выказывают уважение тому, во что верят, а те, кто верит в прекрасную и благостную жизнь Иисуса, не отнесутся к Нему иначе. Вот скажи мне, разве есть более благородное проявление уважения, чем отказ от телесных утех в то время, когда Спаситель был беспорочно зачат? Скажи, неужели даже такие, как ты, не восхитятся подобной тонкостью вкуса и деликатностью почитания, не сравнимыми с этой вашей современной крикливой манерой преклоняться то перед одним политиком, то перед другим?