Парижский оборотень
Нередко мадмуазель Софи сопровождал офицер в ярком мундире, выдающем в нем человека важного; знавшие его говорили, что это капитан Барраль де Монфор. Они были весьма примечательной парой. Он — мужчина видный, с военной выправкой, она — экзотическая красавица.
Таким обычно завидуют и в то же время желают им всех благ, какими только может одарить жизнь, пусть почему-то и предпочитает приберегать их для немногих избранных. Подобные люди кажутся созданными для того, чтобы судьба осыпала их подарками.
Впрочем, Софи и сама не сомневалась, что ее путь будет бесконечной чередой новых чудес, удовольствий и сюрпризов. И жизнь ее не обманывала. К тому же девушка умела по-настоящему радоваться и пустяку — чудесная способность, без которой любая принцесса в прекраснейшем дворце будет несчастна.
Сидя в карете с Барралем, Софи не уставала его поддразнивать. Например, рассказывала, как мужчины сходят по ней с ума. И описывала некоторых из них. Подчеркивала их привлекательную внешность. Утверждала, что, будь у них такой же, как у него, яркий голубой мундир с золотыми галунами, Барраль померк бы на их фоне.
Видя, как ей нравятся его недовольство и ревность, Барраль старательно хмурился и подыскивал для ответа сердитые слова. Мадам Луиза Херцог, тетя Софи, частенько присутствовавшая при таких свиданиях в качестве дуэньи, считала эти шутливые перепалки проявлением самого дурного вкуса и окатывала молодых холодом и негодованием. Честно говоря, всю затею с кантиной она считала недостойной для девушки из аристократического семейства и совсем не одобряла столь горячий патриотизм. Она совершенно справедливо полагала, что он есть не что иное, как простое оправдание распущенности.
Но барон де Блюменберг не мог ни в чем отказать дочери, своему единственному ребенку. Более того, проявление патриотизма испокон веков считалось хорошей политикой ведения дел. Он был ярым патриотом во времена Империи и оставался таковым сейчас, при Третьей республике [86]. Не исключено, что Парижская коммуна также не лишила его стремления показать себя патриотом. Ради процветания бизнеса можно пойти на многое.
Он пожертвовал крупную сумму денег на содержание армейских столовых, но личное участие его дочери выглядело более эффектно, тем более что дочери и жены из лучших семейств Парижа тоже работали в столовых или госпиталях.
За ужином тетя Луиза всегда заводила разговор о Софи, ее заброшенном образовании, работе в столовой и свободе, «хотя могут найтись и те, кто захочет назвать это испорченностью».
Как-то раз, когда почтенная дама приготовилась отбыть к себе домой, не обошлось без ссоры из-за того, что Софи разрешили засидеться со всеми до позднего часа. Барраль де Монфор также откланялся и поехал провожать мадам Херцог.
В карете она доверительно сказала ему:
— Вы слишком хороши для этой семейки, хоть вы и христианин.
Он не понял, было то лестью или упреком.
— С тех пор, как богема ввела в моду распущенность нравов, мир быстро покатился под откос. И война еще раз подтверждает это.
Барраль из вежливости согласился с ее утверждением.
— Помню я, — продолжала тетушка, гневно задирая подбородок, — как тот художник, Курбе, выставил в Салоне картину с голой женщиной [87]. Я была там, когда императрица в ужасе отвернулась от нее. Конечно, весь Париж собрался посмотреть на полотно. С тех пор dégringolade [88] не остановить. Дурные картины, плохие книги, постыднейшее поведение.
— Ужасно, — с подобающим негодованием поддакнул Барраль.
Мадам Херцог сурово посмотрела на него.
— В молодости я неплохо повеселилась, не выходя за рамки приличия.
На языке Барраля вертелся уточняющий вопрос.
— Полагаю, ваше поколение сказало бы, что я была очень строгих правил.
Ему очень хотелось возразить, что правила у мадмуазель де Блюменберг, если разобраться, наверняка гораздо строже.
Вернувшись к себе, Барраль снял ментик, отстегнул саблю, уселся и стал представлять себе Софи. Светлое бархатное платье нежного лимонного оттенка, щедро обшитое кружевом, юбка с оборками и белым атласным шлейфом, такая пышная, что, казалось, пенные гребни волн плещутся у ног девушки, ступающей по морскому прибою. И этот бутон белизны раскрывался прекрасными покатыми плечами и грудью, будто отлитой из сияющей бронзы. Он вспоминал ее обнаженные смуглые руки, ее смех, ее черные как смоль локоны.
Обязанностью Барраля, а также его радостью и привилегией, было каждую ночь писать Софи, изобретая все новые способы восхвалять соболиные брови, смелыми дугами изгибающиеся на безупречно слепленном челе. Его долг состоял в поиске новых сравнений для ее зубов, белых, как лепестки гардении, или даже похожих на пробивающиеся из земли ростки, сияющие свежестью на лесной поляне. Он исполнял еженощную повинность, запечатлевая все эти мысли на бумаге и усеивая их словами любви, а потом отсылал послание, чтобы Софи могла начать утро с него.
Немногочисленные гости, приглашенные к ужину, разошлись, барон удалился в свой кабинет, где обычно ночевал, а баронесса — в будуар, но Софи никак не могла успокоиться. Что бы такое придумать? Если пойти к папа, он встретит ее улыбкой, приласкает и начнет вспоминать разные глупости о том, как она была маленькой. Если навестить мама, начнутся расспросы о здоровье, разговоры о нарядах и, скорее всего, посреди беседы не миновать возмущенного восклицания.
В огромных апартаментах стояла тишина. Мерцала тяжелая мебель, латунные украшения в виде сфинксов и свитков переливались в свете газовых рожков. Где-то за дверью зевал сонный лакей, ожидая, когда молодая хозяйка уйдет к себе и можно будет погасить огни.
Софи взяла журналы со столика в гостиной и несколько книг из библиотеки и отправилась в свою комнату. Она читала, пока не заболели глаза, но никак не могла заставить себя хоть чем-то заинтересоваться. Потом разделась и продолжала читать в постели — читала до последнего, не желая гасить рожок на стене, тушить свечу на прикроватной тумбочке.
Наконец она собралась с духом, потянулась и выключила рожок. Беспрерывное шипение газа, которое Софи не замечала до этой секунды, прекратилось. Большой фарфоровый абажур из сверкающего белого стал серым. Комнату словно вытянули из прекрасного настоящего и забросили обратно в Темные века. От пламени единственной свечи сонно колыхались тени. Углы спальни, подернутые темнотой, будто отдалились, погрузившись в таинственный мрак. То малое, что осталось от жизни, ютилось возле горящей свечи.
Софи задула ее. Тьма овладела миром. Даже Средневековье исчезло. Всё окутала непроницаемая чернота доисторических времен. Девушка откинулась на подушки и принялась молиться о скором приходе сна. Но нервы были слишком напряжены. Она прислушивалась к дюжине невнятных звуков, пытаясь угадать их источник. Ей пришлось проанатомировать десятки смутных очертаний, слившихся в угрожающе крупные пятна черноты, и определить их природу.
Софи с подозрением вглядывалась в каждую новую тень, выплывающую на нее из мрака, и ей недостаточно было знать, что прежде она сотни раз ошибалась. Она продолжала пристально всматриваться, пока в темноте, окутывающей комнату, не проступили извивающиеся неясные фигуры, порожденные усталостью глаз. Девушка убеждала себя, что это объяснимо, но каждое новое видение казалось все более реальным. Все они будто только и ждали, когда Софи смежит веки, чтобы наброситься на нее. Нет, она станет бодрствовать ночь напролет. Она не позволит сну закрыть ей глаза.
Подобно тому, как мрак ночи сменяет свет дня, за жизнью приходит смерть. Девушка довела себя до изнеможения бесплодными попытками постичь то, что скрывается за могильным камнем. Каково это, быть мертвым? Наверное, так: уйти во Тьму. Непроглядную тьму. С тенями, выступающими из теней. И всеохватным ужасом. Нет. Все совершенно иначе. Там царит всепоглощающая пустота. Абсолютное ничто. И в этом вакууме таятся немыслимые, невообразимые кошмары.