Лестница Якова
Оделась, вышла в коридор – отец в ратиновом пальто, в шапке пирожком опять курил на кухне. Он уже пришел из поликлиники, которая была недалеко, на Арбате, с нужной справкой.
– Не могу дозвониться в крематорий. Все время занято. Поеду туда, хочу, чтоб поскорее все это… – и сделал неопределенное круговое движение рукой, что обозначало: скорее закончилось. И снова стал куда-то дозваниваться.
Потом Нора набрала свой номер, Таисия тут же подошла:
– Не волнуйся, Норочка, не волнуйся. Я уже и домой позвонила, Сережка сам управится, я до самого вечера могу… Спит, спит Юрик.
Нора полезла в гардеробную – угол за буфетом, где на трех вешалках висели все бабушкины вещи. Господи, какая смиренная нищета – зимнее пальто с барашковым воротником шалькой, истертое дотла, синий костюм, перешитый из старого мужского, две блузки – каждую тряпку Нора помнила с детства. Судя по фасону, конца двадцатых годов… Нора выбрала из двух блузок ту, что была менее заношена. По этим останкам одежды можно было изучать историю костюма… На рукавах сохранился след какого-то псевдоегипетского орнамента.
Тело застыло, как застывает гипс, блузку пришлось разрезать на спине. Разложила рядом с телом.
“Надо будет аккуратно перекладывать в гроб, – подумала Нора. – Но одену сейчас, чтоб не лежала голой”.
Вдруг почувствовала, что в комнате очень холодно. Захотелось одеть ее потеплее – сняла с вешалки жакетку. Юбку разрезать не пришлось, натянула через ноги. Бабушка была дитя Серебряного века, его продукт и жертва. Два смутных от пыли портрета юной красотки висели над пианино. Хороша. Очень хороша…
Нора достала из загнанного под тахту чемодана старые туфли – архаика, музейная вещь: шлейка на кожаной пуговке, каблук рюмочкой. В них бабушка ходила во времена НЭПа… На негнущуюся ногу надеть не смогла.
Все делала Нора так, как будто всю жизнь только этим и занималась. На самом деле – первый раз. Как умирала другая бабушка, Зинаида, Нора не помнила, ей было тогда лет шесть. А дедов своих она практически не знала… Женская семья. Один мужчина был – Генрих. Долго ли жил он с ними, на Никитском? Амалия с ним развелась, когда Норе было лет тринадцать…
С Марусей поправить ничего нельзя. Опоздала помириться, а теперь обмывает, одевает… и давнее чувство раздражения против всего мироустройства, против этого жуткого футляра когда-то горячо любимого человека поднялось со дна… Саркофаг. Каждое мертвое тело – саркофаг… Можно было бы поставить такой спектакль – все живые герои в саркофагах, а умирая – из них выходят… В том смысле, что все живое уже мертвое… Надо это Тенгизу сказать…
Молоко опять стало прибывать. На майке проступило темное пятно. Какой плен физиологии – конечно, Маруся ей первая об этом и сказала. Биологическая трагедия женщины… Бедный и робкий борец за женское достоинство, за справедливость. Ре-во-лю-цио-нЭр-ка! Как она испугалась, когда Нору выгнали из школы! От дома отказала! Торжественно и высокопарно! Помирились. Но года через три разругались по-настоящему – советская власть черной кошкой пробежала между ними, на этом закончилось и доверие, и близость… А потом еще Чехословакия… Сейчас только улыбку это вызывало. Какая глупость…
Нора глянула в окно. Стекло грязное, годами не мытое. Видно было, что серый снег за окном сменился серым дождем. Почему же я ничего для нее не делала? Какая глупость была обижаться на старуху… Я черствая сволочь…
Но ведь любила-то ее больше всех на свете! Неслась почти каждый день после школы по привычной дороге мимо кинотеатра повторного фильма, переходила дорогу у Никитских ворот, потом мимо магазина “Консервы”, в паутину переулков – Мерзляковский, Скатертный, Хлебный, Скарятинский – выныривала на Поварскую, к бабушкиному дому. И сердце от счастья замирало, когда бегом поднималась по лестнице на третий этаж и утыкалась носом в Марусю…
Но какая же белая кожа… Глаза подглядывали из-под век, смотрели на нее, казалось, безразлично. Разрезала со спины блузку, половину надела с правой руки, половину с левой, приподняла тяжелую голову, чтобы соединить сзади разрезанный воротничок. За последние двадцать лет Маруся, кажется, не внесла в дом ни единой новой вещи. От бедности? От упрямства? Из какого-то непостижимого принципа?
В дверь робко постучали – это был отец, боялся увидеть свою мать обнаженной. Вошел с деловито-радостным лицом, с пальто в руках:
– Норка, я заказал гроб. Привезут завтра утром, к десяти. Даже справку не спросили! Только спросили, какого роста покойник. Я сказал, метр шестьдесят.
– Метр пятьдесят восемь, – уточнила Нора. – И не зови меня так. Нора меня назвали. Твоя мать назвала меня Норой. Ибсена читал?
Выглянувшее на мгновенье солнце осветило на минуту комнату, бабушку, сверкнуло в перламутровой пуговке под воротничком и снова ушло в серую морось.
Нора подоткнула под бок разрезанный надвое жакет с круглой латунной брошкой на отвороте. В нем Маруся ходила на собрание в какой-то профком – журналистов или драматургов…
– Останешься здесь на ночь? – спросила Нора отца.
– Нет, мне домой надо, – испугался он. И заторопился. – Но я завтра к девяти здесь буду. Ты придешь, доченька? – спросил он не очень уверенно. – Мне еще в крематорий… Хорошо бы завтра успеть.
– Да можно и послезавтра…
– Хотелось бы поскорее. Попробую. Я позвоню тебе вечером.
Генрих Яковлевич проявлял чудеса проворства.
– Я в девять здесь буду, – кивнула Нора сухо. Она чувствовала, что невозможно оставлять покойницу одну. Но невозможно было и ночевать здесь с Юриком.
Нора вышла в коридор, свернула два раза по знакомому с детства коленцу коридора. На кухне Катя-Первожилка стояла к ней спиной и что-то резала на столе, сильно ворочая локтями.
– Теть Кать, поговорить надо…
Катя развернулась всем туловом – шея у нее отсутствовала, голова крепко сидела прямо на плечах:
– Чего тебе, Нюра? – прелестная эта идиотка всю жизнь ее так звала.
– Переночуешь у Маруси в комнате?
– Тебе надо, ты и ночуй. На что оно мне надо?
– У меня ребенок маленький, куда я с ним?
– Родила, что ли?
– Да.
– И Нинка моя родила! А Генька чего ж не поночует?
– Домой спешит. Я тебе денег заплачу.
– Нюра, я тогда и буфет возьму. Он мне нравится.
– Хорошо, – согласилась Нора. – Возьми. Только к тебе не влезет.
– Так я же и комнату возьму. Вселюсь, и кто мне что скажет? Нинка-то живет у мужа, а прописана здесь!
– Да, да, – безразлично кивнула Нора и представила, как будет Катя шарить по комнате в поисках поживы.
– Десять рублей, Нюра! Меньше не могу, – зажмурилась от собственной наглости Катя.
– Десять – это за ночь и за уборку! – уточнила Нора.
На том и порешили.
На другой день с Юриком вызвалась посидеть Таисия, так что Норе и не пришлось голову ломать – кого позвать. Подруг, которых можно было позвать, было две – Наташа Власова и Марина Чипковская по прозвищу Чипа, со времен театрального училища. Обе были надежные, но у Наташи был пятилетний мальчик, а Чипа работала как безумная на трех работах, содержала мать-инвалида и младшую сестру…
В комнате у бабушки Нора застала несколько человек – отец, его помощник Валера Безбородко, Катя с дочкой Нинкой, соседка Раиса и еще одна тетка из домоуправления в рыжем кривом парике. Женщины были заняты тихой, но оживленной беседой – решались материальные вопросы, догадалась Нора.
– Жалко-то как Марусеньку, – закачала мелко головой Раиса. – Ведь пятьдесят лет без малого прожили вот так, через стенку. Я ей во всю жизнь плохого слова не сказала… Я хотела на память…
– Раиса, что вы там хотели? – неожиданно резко перебил ее Генрих.
– Нет, Геня, я только говорю, почти что пятьдесят лет, можно сказать, душа в душу… – и попятилась к двери.
“Вот воронье слетелось…” – и Нора их всех быстро, но решительно выставила. Отец посмотрел на нее с благодарностью: он жил в этой квартире с детства, помнил этих старух молодыми бабами, но так и не научился с ними разговаривать – все неровно у него получалось, то свысока как будто, то искательно. И Нора знала, что он не умеет общаться с людьми на равных, всегда эта лестница – выше, ниже… “Бедняга”, – пожалела отца, даже ощутила теплоту. И он понял, руку положил ей на плечо. Неуверенно. Он с раннего Нориного детства считал, что уже тем, что она его дочь, он выше стоит, разговаривал с ней начальственно, а потом она выросла, расставила все по местам… Ей было лет восемнадцать, когда она пришла к нему в его новый дом, в новую семью, и он, уединившись, стал ей пенять, что редко приходит и что это, несомненно, влияние ее матери, которая не хочет, чтоб они общались. Нора обрезала его: “Па, неужели ты не понимаешь, если бы мама не хотела, я бы и не ходила… ей просто все равно…”