Чуров и Чурбанов
Чуров разглядывал сосульки и мысленно проводил по ним палочкой, и сосульки делали дин-дон-дон. Чуров знал, что в реальности они бы не смогли так звенеть.
Историк остановился возле парты Чурова. Чуров, притаившись за сосульками, наблюдал карман его штанов.
– А что сделал-то? – голос четвёрочницы Насти с другой стороны буквы «П». Парты в кабинете истории стояли буквой П – это историк ещё в перестройку перестроился. – Что вы имеете в виду?
Историк, ни на кого не глядя, приоткрыл окно. За окном мало-помалу начинался день. 14 февраля.
– Что? – рассеянно переспросил историк. – Вы знаете один кабинет тут рядом. На моём этаже. Так вот, когда я рано утром пришёл, на двери кабинета было наклеено…
Историк не смотрел ни на кого. Гигантские сосульки свисали с карнизов, с водосточных труб. Огромные обледенелые улитки.
…ЧЁРНОЕ СЕРДЦЕ, – услышал Чуров ровный голос историка. – ЧЁРНАЯ ВАЛЕНТИНКА.
А чуровское собственное-то – бух, бух. Чуров пригнулся низко над партой. Ну ровно котик над банкой с остатками сметаны. Если историк говорит, что знает историю, – то историк историю знает. А почему не выдаёт? Почему не выдаёт? А откуда знает-то? Ой, сейчас и все узнают, так покраснел Чуров.
– Кое-кто из вас, – повторил историк, – и я знаю, кто именно, но не скажу, – приклеил на дверь одного из кабинетов здесь, на четвёртом этаже, огромное сердце из чёрной бумаги. И на нём было написано белыми буквами: «У вас нет сердца».
Тишина. Гробовая. Никто не спросит – на чей кабинет. Все догадались.
* * *Одна она такая. Валентинка. Авдеевна. Геогрыза. С густой шапкой пружинистых кудрей по брови. Низкий лоб. Квадратные плечи. Солдафон в юбке и рваных туфлях. Резкий голос. Психованная. «Поставлю тебе кол и ещё в лицо плюну».
Доводить Сашу было ни в коем случае нельзя. Саша и так собиралась уйти в ПТУ, но ей оставалось ещё полгода. Поэтому Саша кое-как училась. Двойки и тройки на неё так и сыпались. Её все учителя называли тупой и неспособной, и Саша сама в это верила. А ещё у Саши было четверо младших, с родителями всё печально, Саше приходилось зарабатывать, чтобы в детдом всех не забрали. И чем Саша зарабатывала? Немногие знали чем – да все знали, чё там. И это было немыслимо, но Саша не грустила, а, наоборот, хохотала и высмеивала тех, кто смел о ней хоть слово сказать.
Но вот блёклый февральский день, и даже невидимое солнце стоит над крышами. Саша на задней парте грызла ручку и не думала ни о чём. Рядом с ней сидела её подруга Ирка и украдкой нюхала запястье, которое она надушила в бутике на Невском. Географичка расхаживала перед доской и зачитывала из учебника про климат.
– Дай понюхать, – прошептала Саша.
Ирка неловко повернулась, и они с Сашей оказались под партой. Упали вроде. Как это так вышло, даже трудно сказать. Наверное, дело в том, что в течение осени Ирка выросла на семь сантиметров. И ещё не привыкла к своим новым размерам.
– Ну ты даёшь! – сказала Саша под партой.
Географичка прервалась и заложила учебник пальцем.
– У-литина! Повтори, что я только что читала.
Саша вылезла из-под парты, – а двигалась она мелкими, резкими движениями, как ведьмочка Кики из мультфильма, – поправила мини-юбку и привычно захлопала глазами, изображая дуру. Тушь хлопьями осыпалась с ресниц.
– Ну хотя бы – о чём я читала вообще сейчас? Тему назови?
– Про климакс.
Народ, конечно, заржал.
– Про что?! – страшным голосом переспросила географичка.
Саша растерянно обернулась. Ну надо же было сказануть такое! Вот так ляпнула!
Валентинка схватила железные ножницы за сомкнутые лезвия и той стороной, где кольца, нанесла учительскому столу несколько оглушительных ударов. Смех был придушен. Географичка закатила прозрачные выпуклые глаза.
– К доске, Улитина. Выйди-выйди. К доске, к доске!
Саша помедлила.
– А можно с места, Валентина Авдеевна?
– Нельзя! – злобно развеселилась географичка. – Нельзя! – и развела руками. – Выходи, Улитина! К доске!
– Я не знаю ничего, – сдержанно. – Поставьте мне два.
Саша сказала «два», а не «двойку», и геогрыза взорвалась. Двойка – это полное поражение, а два – уже торговля. Двойка – смерть, а два – это жизнь, какая-то другая, загробная, но жизнь. Саша давно решила для себя, что её жизнь загробная, но упорно продолжала в эту загробную жизнь верить. Геогрыза не верила в загробную жизнь. Она верила только в гроб. Без никакой свечки.
– Два? А за что тебе два? А ты заслужила? Два – это, между прочим, тоже оценка, Улитина! Это значит, что тебя оценивают как ученицу и ставят тебе определённую оценку за то, что ты… То есть, в пределах определённой шкалы…
Саша бешено заморгала.
– А ты, Улитина, ты уже давно вне пределов этой шкалы и вне пределов школы! – Довольная каламбуром, географичка вытянулась вперёд и мелко замахала руками, как будто плыла. – Тебя уже и ученицей-то назвать нельзя, тебя уже надо называть как-то по-другому. Но я не буду, потому что не люблю нецензурно выражаться.
Саша была крепкий орех, но тут и она не выдержала: выскочила из-за парты и хлопнула дверью. Без вещей, просто выскочила, чтобы не рыдать на людях. Не так красиво, как в фильмах про американскую школу, а как секретарши, которых начальник-урод довёл до ручки. Плакать в вонючем туалете, потом умываться холодной водой, тщательно смывать потёкшую тушь, сморкаться, глядеться в зеркало, стряхивать капли воды, прихорашиваться, возвращаться в класс и сидеть остаток урока, а что поделаешь.
И никто ничего. Саша была им благодарна. Здорово, что всем пофиг. А всем и правда было пофиг, даже Ирке. Но, как выяснилось, не всем.
* * *– Конечно, я эту гадость сразу снял. Она его не увидела, – ровными порциями ронял историк, шагая по кабинету. – Я только… хочу сказать… этому человеку. Да. Я понимаю, почему ты так написал. Но она, эта женщина, она одинока. Ты понимаешь, что такое одиночество? О, ты-то уверен, что никогда не будешь одиноким. И что ты не такой псих, как она. Ты думаешь, что ты – о, ты-то – нормальный. И у тебя всегда будет много друзей, девушка там, жена. Дети. И да, конечно же, так оно и будет, – историк стоял прямо рядом с партой Чурова, но на него не смотрел, вообще ни на кого не смотрел, вполоборота стоял и цедил слова, глядя в окно на сосульки. – Я далёк от того, чтобы защищать её, – Чуров уже с трудом понимал, что говорит историк, никто в классе не понимал его, историк уже не давал себе труда переводить свои слова, – я не буду её защищать, она на самом деле неприятный человек… Но ты зря сделал это…
И он что-то ещё сказал. А Чуров писал в тетрадке карандашом, яростно налегая и закрывая написуемое пухлой ладонью: СашаСашаСашаСаша.
Чуров и сам себя не до конца понимал. Он даже не очень-то верил, что это с ним было, тушь и сердце, и ещё клеящий карандаш. Да он сам себя не помнил, пока клеил это сердце, пропитывал его чёрной кровью, вырезал буковки. Потом, когда будет читать про Раскольникова, очень хорошо будет его понимать, хотя старуху не мочил, а всего лишь. Но я должен был так поступить, – кряхтел про себя Чуров, чтоб не расплакаться, и кусал щёки изнутри, и налегал на карандаш, и карандаш наконец сломался.
И тогда Чуров поднял голову и увидел, что Саша смотрит на Чурбанова.
Ну конечно же! Кто бы мог ещё удрать такую штуку? Конечно, Чурбанов. Историк считал себя недурным психологом, а Саша себя не считала, но была. Чурбанов же ни на кого не смотрел, он вообще сидел с таким фейсом, как будто в покер играл. Он это умел. Чурбанов и списывал с таким же лицом, и мяч в баскетбольное кольцо забрасывал, виртуоз.
– Ладно, – заключил историк, поглядев на часы и заметив, что история с географией отгрызла от урока семь с половиной минут. – Я закончил. Конечно, никого выдавать я не собираюсь… Надеюсь, тот, к кому я обращаюсь, всё хорошо понял. – Историк глубоко вздохнул, заложил пальцы за ремень и начал: – Пишем тему. Смутное время!