Безумие белых ночей
– Смотри, какой букет, – нашла она в новостях Насти фотографию и дала мне понюхать.
– Ты хочешь цветов? – снова вернулся я к своему плоскому экрану.
– У нас никогда не будет таких сюрпризов.
– Зачем ты ее будишь?
– Кого?
– Зависть, ты так красиво сидела, она так крепко спала.
– Это чувство самое ужасное из всех. Шила. Перестань. Посмотри лучше, какой красавец, – показал я ей новый российский истребитель.
– Я только начала. Почему с годами все труднее влюбиться?
– Все из-за одиночества, оно словно любимое животное. Его не бросить и отдать некому. У всех полно своего.
– Так хочется влюбиться этой весной, – наконец она посмотрела на самолет.
– Иди и влюбись.
– Конечно, как это по-мужски, послать женщину, вместо того, чтобы исполнить ее просьбу.
– Нравится? Истребитель шестого поколения.
– Ты истребляешь во мне все живое, – снова уткнулась Шила в свой экран.
– Все животное, ты хотела сказать?
– Я хотела, я хочу, я буду хотеть.
– Черт знает что, – вырвал я себя из дивана.
– А теперь ты пойдешь точить из деревяшек своих зверушек. Зоопарк какой-то.
– Раньше они тебе нравились, – достал я из ящика кладовки одну из заготовок. Это был сучок, подобранный в парке, напоминавший слона. Но настроения оживлять млекопитающее не было. Хотя психотерапевт, которого я должен был посещать, настоятельно рекомендовал от депрессии. Будто я ею страдал. «Самый верный способ снять стресс – занять руки». Я занимал. У меня была целая куча такого древесного хлама и даже появилась деревянная мечта: выточить из этих сучков и задоринок шахматы. Однако найти в лесу материал, из которого можно было бы сделать настоящую фигуру, было делом непростым, примерно, как и найти настоящую фигуру в обществе. Кое-что я уже имел, а именно: восемь пешек, две ладьи, два коня, король и ферзь. Я вернул этой армии слона.
– Раньше они были живые. Потому что раньше ты был живой.
– Куда ты? – услышала Шила, что я открываю дверь.
– Подышу.
– Далеко?
– В зоопарк.
* * *Дома дрожали от сырого холодного ветра, словно коронки в зубах в пожилом рту, металлокерамика кровли сточилась и постарела, кое-где виден был кариес. Я проходил мимо красивого, тронутого временем особняка. Тот был на санации, стоматологи в касках сверлили и закатывали гипсовые пломбы. «Как ты?» – спросил один дом у другого. «Да, нормально, только надоело мне все. А ты?» «Я спрятался в лесах. Раньше ты стоял особняком, а теперь выглядишь ее пристройкой», – намекал он на телефонную башню, ввинченную совсем рядом.
Ночью город был щедрым настолько, что карманы его улиц были вывернуты наизнанку. Вывалив на мостовую все до последнего рубля, опустошенный до последней капли совести, он шел на поводу у прохожих, будто собачонка, готовая служить за спасибо. Я их всех знаю, как облупленных потомков классицизма. Питерцы – они вечно чем-то недовольны, закрыты, сумрачны, словно родственники, не поделившие наследства. Но это только снаружи, стоило пробраться глубже в душу, здесь самое логово доброты, человечности и интеллигентности. Человека надо было время от времени доставать из проруби Питера, чтобы окунуть в ванну, наполненную Парижем или Римом. Париж – это хорошая спа-процедура для любого мышления, не только творческого. Но времени нет, так как их уже окунули в Питер и так и не достали из гранитной кастрюли. А им нравится. Вымоченные в студеном маринаде камня и Невы, они любят свой город и в то же время интеллигентно ненавидят, особенно когда вынуждены натягивать на небо воротник, пряча голову в плечи, чтобы не надуло каких-нибудь революционных мыслей. Времени нет. Питер забирает его целиком и тебя с потрохами. Я неожиданно вспомнил о своих, когда закололо в боку. Конечно, это было перо, ему не терпелось высказаться, оно подгоняло навалять какое-нибудь стихотворение, повесть, роман, эссе на самый крайний случай. Эссе в переводе с татарского значит «горячий». Да, зайти в первое попавшееся кафе и заказать кофе – эссе, кофе – гляссе, с комком мороженого. Я уже представил это великое таяние льдов в отдельно взятой чашке. «Если долго идти на север, то рано или поздно придешь на юг» – осенило меня собственным фольклором. Оторвавшись от набережной, я попадаю в гольфстрим Невского. Здесь постоянно действующая выставка под открытым небом, кто на что горазд. Рядом со мной шел чудак со скоростью моих ног, он шел, головой ударяясь о небо, ногами спотыкаясь о бег, он выдыхал словами, по городу шел поэт. Поэтов было видно издалека: он с собой разговор развязывал, с прочими вышивался скучно, мигрени узор невысказанного либо недослушанного, обкрадывало вниманием прекрасное, ставшее мерзким. Ему, как и всякому питерцу, предстояло пережить этот кризис, нелегкий период стихов. Надо было его просто переболеть, главное, чтобы без осложнений. Питер – он оставлял поэтам свои автографы прямо на душе. Иногда это было больно, потому что знакомо, чаще приятно, потому что хотелось такое пережить. Будто услышав мои рассуждения, у площади поэт прибавил шагу. Он шел, а кругом Восстание, выплюнутое Невским.
* * *– Я думала, если ты не придешь до без десяти час, то я пойду на улицу искать тебя, – встретила она меня на крыльце квартиры, завернутая в одеяло и со слезами, уже блестевшими радостью на глазах, крепко вжалась в мою грудь, словно птица, которая наглоталась свободы и просилась обратно в клетку ребер. Я ее впустил.
– Я считала до ста сначала раз пять, но это не помогло, ты не приходил.
– Надо было по-немецки считать, – скинул я туфли.
– Тогда бы уже тебе пришлось выйти из себя, чтобы меня найти, – улыбнулась влажными губами Шила. – Знаешь, в детстве, когда родители уезжали, я страшно боялась, что они не вернутся. У меня даже был обряд заданий, которые надо было сделать, чтобы они вернулась. Когда ничего не помогало, она использовала последнее и самое верное средство: надо было сходить в туалет. Сидя на белой фарфоровой чашке, она долго тужилась, наконец ей это удавалось, и родители, как ни странно, тут же приезжали.
– Вот дерьмо, как же они смели оставлять тебя одну?
– А ты, ты же смел?
– Не настолько, или тебе снова пришлось прибегнуть к этому способу?
– Нет, я бегала от окна к окну, пытаясь разглядеть тебя на тротуаре.
– А зачем было бегать?
– Чтобы не пропустить тебя при выходе из-за угла. Знал бы ты, сколько людей ходит по ночам.
– Я только что оттуда, я знаю, даже на нашем пятачке под соснами сидят двое и пьют пиво, плевать они хотели на ночь, – тянул я Шилу на кухню, она меня – в спальню. В итоге Артур уступил.
– Тебя не было два часа. Это самые длинные два часа в моей жизни. Как же я соскучилась по тебе.
– Я дошел до цветочного, а там на дверях записка «Буду через двадцать минут», решил погулять еще, вернулся через час, все та же записка. Это были самые длинные двадцать минут моей жизни, и они все еще не прошли, представляешь?
– Я так и подумала, что ты из-за букета.
– Нет, не из-за, а за.
– Теперь я понимаю, что за… коза я, тебя мучаю, сама потом страдаю.
Артур усмехнулся ее шутке.
– Живет коза лохматая, капризная, пузатая, живет со мной, – перефразировал детский стишок.
– Пойдем спать, – прижилась она в моих объятиях. Мы завалились на кровать, которая не раз была исписана любовью, нашей любовью.
* * *К расстояниям любовь относилась с прохладцей. Она начинала кашлять, чихать. Ей нездоровилось, и часто кружилась голова, а потом она начинала охать, что еще немного, и она начнет кружиться совсем от других мужчин.
На душе у нее было неприятно, будто кошки скребли… новые обои. Шила не любила длинные телефонные разговоры, но еще больше она не любила длинные безответные гудки. Мои гудки. Я знал, что ей постоянно нужна была связь со мной, ей необходим был мой голос, вплетенный в нее, как ленточка в косу. Я и сам в нем нуждался. Хотя мог логически переживать молчание трубки, представляя, как абонент прогуливается на свободе вдоль колючей проволоки по ту сторону зоны. Она – нет, она начинала набирать снова и снова, и так сто пятьдесят раз подряд, пока не дозвонится. Затем она, как котенок, долго гоняла по полу клубок своих проблем. То отпуская его, а потом снова нагоняя и набрасываясь жадно, как на добычу, снова путаясь и отбегая. Как обычно, тем самым сильным полом был я.