Министерство правды. Как роман «1984» стал культурным кодом поколений
В моей голове мгновенно появилась формула: 2 + 2 = 5. Сама идея казалась мне смелой и одновременно нелепой – отважной и отражающей парадоксальную и трагическую абсурдность происходящего в СССР, характеризующейся мистической простотой, отрицанием логики, изведенной до убийственной арифметики… 2 + 2 = 5, формула, написанная электрическими лампами на фасадах московских домов, огромными буквами на рекламных щитах, осознанная ошибка, гипербола извращенного оптимизма, что-то ребячески упорное и трогательно творческое107.
Спустя несколько месяцев Оруэлл начал сам использовать это нереальное уравнение. В рецензии на книгу Бертрана Рассела «Власть: новый социальный анализ» Оруэлл усомнился в представлении о том, что здравый смысл победит (в целом рецензия была положительной). «Кошмар настоящей ситуации заключается в том, что мы не можем быть уверены в том, что так оно и будет. Вполне возможно, что мы идем к временам, когда “два плюс два будет пять”, если так говорит Вождь… Стоит только вспомнить о зловещих возможностях радио, образования и науки в условиях государственного контроля над ними, чтобы понять, что “правда восторжествует” – всего лишь желание, а не аксиома»108.
Оруэлл наверняка обратил внимание на описание Лайонсом последствий, с которыми тот столкнулся после своего «предательства». После возвращения в Нью-Йорк он долго мучился над вопросом о том, стоит ли быть честным по поводу всего того, что ему пришлось увидеть в России. Рассказать правду – это моральное обязательство, результатом которого было бы социальное самоубийство. Лайонс сделал свой выбор, после чего от него отреклись все его старые товарищи. Для тех, кто свято верил в социализм, обличение Сталина было непростительным духовным предательством. «Я был виновен в самом страшном злодеянии – уничтожении благородных заблуждений»109, – писал Лайонс. Мифическую Россию надо было любой ценой оградить от варварской реальности. «Многие уставшие, скучающие или панически настроенные американцы нашли свой духовный приют в ее чертогах, поэтому все те, кто подрывал основы этих чертогов, становился бессовестным вандалом. Вполне возможно, что он таковым и был»110.
Книга Лайонса, которую рецензировал Оруэлл, называлась «Командировка в утопию».
2
Утопическая лихорадка. Оруэлл и оптимисты
Какое веселое, наверное, время было в те полные надежд 80-е. Тогда можно было трудиться ради самых всевозможных целей – и какой тогда был выбор целей! Кто бы мог предположить, к чему все это приведет?1
«Карта мира, на которой нет Утопии, не стоит того, чтобы бросить на нее даже взгляда, – писал Оскар Уайльд в 1891 году в эссе «Душа человека при социализме». – Прогресс – это претворение в жизнь Утопий»2. Ответом Оруэлла на это было: «Да, но…» Ему нравилась идея утопии в качестве вдохновляющего средства для излечения пессимизма и осмотрительности, однако все попытки описать утопию его не вдохновляли, а стремление ее построить казалось губительным. В рождественском выпуске Tribune 1943-го под псевдонимом Джона Фримана вышло его эссе «Могут ли социалисты быть счастливыми?». В этом эссе не ощущалось радости, которую читатель чувствует в конце «Рождественской песни в прозе» Чарльза Диккенса. Оруэлл писал, что состояние «перманентного счастья»3 утопий кажется ему неубедительным. По его мнению, люди боролись и умирали за социализм из-за его идеала братства, а не представления об «освещенном яркими огнями рае с центральным отоплением и кондиционерами»4. Бесспорно, мир можно и нужно улучшить, но его невозможно сделать идеальным. «Тот, кто пытается представить себе что-то идеальное, сталкивается со своей собственной пустотой»5.
Утопии появились раньше дистопий или антиутопий, точно также как рай появился раньше ада. Надо отдать человечеству должное за то, что люди начали мечтать об идеальном обществе задолго до того, как решили придумать его полную противоположность. Первые мысли об утопии были заложены в диалогах Платона «Государство», идеи которых легли в основу «Утопии» Томаса Мора, вышедшей в 1516 году. Слово «утопия» создано на основе греческих слов ou (нет) и topos (место), то есть получается, что утопия – это место, которого не существует. Однако звук ou можно легко перепутать со звуком eu (хороший). Мы не знаем, была ли это осознанная шутка Мора, но слово «утопия» обрело конкретный смысл: «рай на земле». В политике прижилось последнее значение этого слова, но в литературе этого долго не происходило, и поэтому Оруэлл мог считать роман «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый» «утопией». Писатель различал «благоприятные» и «пессимистические» утопии, но ему не пришло в голову назвать последние «дистопиями». Несмотря на то что впервые понятие «дистопия» (буквально «нехорошее место») Джон Стюарт Милль употребил еще в 1868 году, оно в течение почти столетия практически не использовалось. (Более употребимым было понятие какотопия (cacotopia), буквально «плохое место», которое ввел Иеремия Бентам.) И только в 1960-е годы «дистопия» наконец завоевала популярность. Получается, что роман Оруэлла стал олицетворять слово, которое сам писатель никогда не использовал.
Надо сказать, что Оруэлл был прекрасно знаком с литературой, в которой описывались утопии. Писатель неоднократно упоминал вышедшее в 1872 году сатирическое произведение Сэмюеля Батлера «Едгин» [8], социалистическую фантазию «Вести ниоткуда» (1890) Уильяма Морриса, а также многочисленные произведения Герберта Джорджа Уэллса. Однако он далеко не всегда считал, что утопический сюжет может быть основой для хорошего худлита. В эссе «Путешествия Гулливера» уточнял: «Описать счастье катастрофически сложно, а описания справедливого и хорошо организованного общества редко оказываются привлекательными или убедительными»6. Еще в «Фунтах лиха в Париже и Лондоне» он рассуждал о том, что обещание «какой-то марксистской утопии»7 является препятствием на пути социализма. В глубине души Оруэлл считал, что утопии скучны и безрадостны, и не думал, что люди хотели бы жить при таком общественном порядке. В эссе 1941 года «Искусство Дональда Макгилла» он писал: «В целом люди хотят быть хорошими, но не слишком хорошими и не постоянно»8.
Учитывая интересы писателя, кажется весьма странным, что в его работах и записях нет упоминаний книги, которая превратила представление о построении идеального общества в культурный феномен конца XIX века. Во всех изданных трудах Оруэлла мы не находим ни одного упоминания писателя и журналиста Эдварда Беллами.
В августе 1887 года Эдвард Беллами был малоизвестным автором и журналистом из Массачусетса. В тот год ему было тридцать семь лет, он был серьезным и чувствительным человеком с грустным выражением лица, гигантскими усами, серьезным и чувствительным моралистом. Суфражистка Франсис Уиллард писала, что он был «тихим, но наблюдательным, скромным, но самовлюбленным, обладающим вкрадчивым мягким голосом и при этом ярким характером, а еще он всегда стремился достичь цели, какой бы она ни была»9. Анализируя ситуацию в США в конце позапрошлого века, Беллами пришел к выводу, что «нация стала нервной, желчной и находится в подавленном состоянии»10 из-за чудовищного неравноправия. Несколько семей миллионеров контролировали экономику, а рабочий класс трудился шестьдесят часов в неделю, зарабатывая гроши на фабриках с минимальной системой безопасности и охраны труда и проживая в грязных трущобах. Технологический прогресс шел семимильными шагами (появились электрические лампочки, фонограф, телефон), но производство отравляло реки и воздушную атмосферу. Периоды бурного экономического роста сменялись кризисами и рецессиями, и производство периодически останавливалось из-за забастовок рабочих.