Роза Галилеи
Когда классручка в очередной раз зудит, какая я умная и способная, но просто не стараюсь, это не только не обидно, но даже представляется изящным решением. Уж если я не могу заставить себя вникнуть ни в математику, ни в химию, ни в физику и, подозреваю, Лобачевским мне не стать даже при великом старании, то лучше быть небрежным двоечником, чем середнячком, от убогих достижений которого за версту несет потом. Но эта моя поза глубокого наплевательства, она чисто спасительная.
В пионерлагере королевой была Кристина, по ней все мальчики умирали, потому что ее папа был известным режиссером, у нее были классные шмотки и она побывала за границей. На тамошней шкале человеческих совершенств она находилась от меня на парсеки дальше, чем я от Наташки. Войти в компанию и подружиться с остальными девочками мне удалось только тогда, когда я сообразила, что нельзя быть ординарной и простой как валенок. Смирные, послушные тихони без импортных джинсов никому не видны. А стоило обзавестись прикольными странностями, я сразу стала интересной.
Но у мамы и Наташки сложности моей натуры не получили признания. С Наташкой я точно переборщила. Пообещала себе, что в будущем буду проявлять присущее мне благородство: ради Бога — больше не скажу этой мимозе ни единого слова критики, пусть живет как может. Буду выше нее морально. И матери буду помогать. Пусть убедится, что не напрасно родила меня. Потом вспомнила, как обожает меня Данила, как он ковыляет мне навстречу, улыбаясь во весь свой мокрый ротик, тянет ко мне короткие ручки и называет «мама». Не может быть, чтобы я была такой уж гадкой, если меня так любит мой славный медвежонок! Заснула, буквально спасенная Данилкой.
Отец Наташки привозит нам гигантские ящики с яблоками и помидорами, и в гараже всю осень стоит чудесный запах антоновок. Папа с мамой тоже ездят в гости в Протвино. Там Наташкина родня их угощает, поит самогоном, а по возвращении подпивший папа умиленно твердит:
— Вот ведь, зайка, какие чудесные, душевные, простые люди! Ведь это и есть наш народ!
По-моему, Наташкина родня — единственные, кроме автомеханика, представители «народа», с которыми папе пришлось в жизни столкнуться. Но если помощь автомеханика при прохождении техосмотра заставляет папу испытывать по отношению к нему искреннюю и глубокую симпатию, то Наташкина семья сама лебезит перед ним, так что, естественно, они оказываются еще и душевными и чудесными. По-моему, папа относится к ним так же, как и я, только еще и кривит душой.
С Наташкой больше не конфликтую, боюсь опять задеть ее комплексы. Наоборот, стараюсь теперь во всем ей уступать, пусть убедится, как глубоко она ошибалась во мне. Если честно, Наташка добрая. Маму мою просто обожает, меня терпит, страдалица, и даже про мою лучшую подружку, Аню Векслер, доброжелательно заметила:
— А среди них, между прочим, тоже бывают хорошие люди!
В начале зимы у Натальи возник поклонник: пару раз ее кто-то провожал, по вечерам она куда-то выходила. Я к ней пристала как банный лист, и она, конечно, не выдержала:
— Мишка, со второго курса.
— А что вы с ним делаете?
— Ну как что? Гуляем, говорим…
— Так холодно гулять-то!
— Ну, мы по парадным греемся.
— И чего там делаете?
— Говорим.
— О чем?
— Да так, о жизни, об учебе.
Как все это неинтересно, как непохоже на ту страсть, которую я жду! Не то чтобы я предполагала, что этот Мишка умыкнет нашу Наташку на Кавказ, но скитаться по холодным дворам и чужим парадным, чтобы говорить об учебе?
— А он тебя любит?
Наташка рдеет и пожимает крутым плечом.
— Наталья, — восклицаю я, прижимая руки к груди, — Наталья, ты главное — не уступай его домогательствам! Ну, в смысле — не давай ему! — Я счастлива наконец-то применить на практике всю ту науку соблазна, которой обучили меня Стендаль и Мопассан. — Ты должна извести его ревностью, пусть истерзается сомнениями и неуверенностью! — Лихорадочно перелистываю страницы трактата «О любви». — Вот, слушай: «Если женщина уступает страсти и, совершая огромную ошибку, убивает опасения пылкостью своих порывов, кристаллизация… приостанавливается…»
Наташка хоть и хихикала, но внимала.
Не знаю, сумела ли она обуять пылкость своих страстных порывов. Весной мы с Анькой каждый вечер гуляли, и мне стало некогда делиться с Натальей своим французским опытом. Лишь пару месяцев спустя я заметила, что поклонник куда-то слинял, а моя подопечная погрустнела и от учебников теперь отрывалась только маме помочь. Из-за сидячей жизни Наташка все больше толстела и дурнела, бедняжка. Я помалкивала. Хватит лезть к ней в душу. Только подарила ей отличный кованый турецкий браслет.
А к концу учебного года нашу старательницу из Пищевого выперли. Для нее это был ужасный удар, она всю ночь прорыдала. Даже я жалела ее без малейшего ехидства и возмущалась зазнавшимся Пищевым. Отчисленная ходила сама не своя и все стонала:
— Боже, отец меня убьет! Убьет, убьет! — и заливалась слезами. Мама тоже изрядно расстроилась, то ли из-за Наташки, то ли из-за перспективы исчезновения дармовой работницы. Ходила даже на кафедру, что-то там выясняла, потом долго с Наташкой беседовала, советовала перейти на заочный, предлагала поговорить с ее родителями. Но чем больше ее успокаивали, тем больше Наталья убивалась.
Я сострадала бедняжке изо всех сил и всячески утешала ее, но, несмотря на это, со мной тоже стряслось похожее несчастье. Математичка раздала результаты последней в году контрольной, а мне велела остаться в классе. Я чуяла неладное: последний двояк ничего отрадного не сулил, но громом в ясном небе прозвучало:
— Анастасия, я тебя в следующий класс не перевожу.
Я как стояла, так чуть не грохнулась. Внутри словно струна оборвалась, и в глазах потемнело. Хотела хоть что-то сказать, но впервые в жизни отнялся голос. Даже двигаться не сразу смогла. Пошатываясь, добрела до туалета, заперлась в кабинке и половину следующего урока прорыдала, в немом укоре глядя на небеса, точнее, на облупленный потолок. На свете существовали пропащие души, вроде второгодников и отчисленной Натальи, но что я могу оказаться в их числе — на это мне мои неуды почему-то упорно не намекали. Предполагалось, что все и сквозь них видят, какая я умная и необыкновенная! А теперь даже мне очевидно, что все, что казалось в себе таким клевым и замечательным, набрано с книжки по нитке и склеено отвратительным выпендриванием. Как дальше жить, совершенно непонятно. Кое-как отмыв лицо холодной водой, выползла в коридор, а там стояла мама! Она бросилась ко мне:
— Настя, что случилось?!
— По математике провалилась, — вырвалось у меня от неожиданности.
Уцепилась за нее, как за спасательный круг. Мама обняла меня крепко-крепко.
— Я почувствовала. — У нее голос дрожал и сердце стучало. — Сидела дома, и вдруг, словно что-то ударило! Просто почувствовала, что должна прийти!
Мне чуть-чуть полегчало. Если мать за меня, все не может быть потеряно.
— Ну-ну, не плачь, ну что ты, — ворковал надо мной голос, обычно предназначенный Даниле. — Я поговорю с учительницей, что-нибудь придумаем.
И гладила, гладила, гладила меня по волосам.
В конце концов, мир не рухнул, все устроилось. Поднаторевшая в Пищевом в заступничестве за неуспевающих, мама договорилась с математичкой, что на лето мне возьмут репетитора, а в августе я сдам экзамен. Мать окончательно спасла меня, обещав скрыть мой позор от отца. И главное, от Наташки. Если бы Наталья была отличницей, я бы бравировала своим провалом, но признаться, что мы с ней два сапога пара, два лузера, было выше моих сил. Хватит того, что я сама теперь это о себе знаю.
В том лагере Союза кинематографистов, о котором я так много думаю, одна девочка принялась выдирать из горшков растения и сажать вместо них вилки и ножи. Поскольку мы все наперебой придумывали себе милые чудачества, это довольно долго казалось особо остроумным приколом. Пока она не стала есть землю и вытворять еще более странные вещи. Точнее, пока ее не осмотрел врач и «скорая» не отвезла в дурку. Сейчас эти несчастные, никому не нужные детишки в американских джинсах, кукующие в лагере по три смены, перестали казаться исключительными, достойными подражания образцами. Мать хоть и бесчувственная, но, когда хреново, она тут, рядом.