Роза Галилеи
Ах, Наташка, Наташка! Что нового я открыла тебе? Романтические бредни двухвековой давности? Что «гремит лишь то, что пусто изнутри»? Эка невидаль.
Зато сама Наташка… Если бы не мой год с ней, я, может быть, до сих пор бы верила, что лучше всех тот, кто вилки в горшки сажает. Но с маман нам действительно повезло.
Этой зимой я в комнате одна, даже Инга и та редко появляется. По вечерам бывает одиноко. Тогда я сажаю рядом Данилку, раскрываю «Алису в Стране чудес»:
— «Никогда не считай себя не таким, каким тебя не считают другие, и тогда другие не сочтут тебя не таким, каким ты хотел бы им казаться»[1]. Понял, Данила?
Данилка ни слова не понимает, но кивает, хитрец, толстыми щеками, лишь бы я читала дальше, и я читаю. Любовь ведь не в словах, а в делах.
Иерусалимский лев
…Мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему;
Текел — ты взвешен на весах и найден очень легким;
Упарсин — разделено царство твое… Книга пророка Даниила, 5:26—28
Вряд ли хоть один клиент попадал в липкую, но дырявую паутину юридической помощи Шмуэля сознательно, ведая, что творит. Меня отрикошетил к нему вменяемый и потому занятый адвокат. Офис Шмуэля прятался на улице Агрипас, в здании, овеянном в Иерусалиме мрачной славой проклятого места. Там, в тупике слепой кишки гулкого коридора, по соседству с вакантными помещениями за забеленными стеклами, из завалов пожелтевших растрепанных папок выглядывал щуплый, носатый молодой человек с печальными очами и пышной гривой кучерявых волос. В отличие от остальных израильских адвокатов, облаченных в белоснежные рубашки и украшенных в меру дерзкими дизайнерскими галстуками, Шмуэль одевался во что попало. А может, даже и не раздевался, потому что постоянно оказывался в одной и той же растянутой водолазке и бесформенных вельветовых штанах.
Он охотно взялся оформлять продажу моей квартиры, однако подписи оставались незаверенными, встречи — несостоявшимися, записи в земельном реестре — незаписанными, а платежи — просроченными. Грозный пункт договора о неустойках оставался неисполним, как угроза ядерного удара. Мои просьбы перевести договоры о коммунальных услугах на имя новых владельцев нерадивый правовед тоже игнорировал. Впрочем, любая просьба тонула в халатности Шмуэля камнем в болоте, а он при этом оставался невозмутимым, полным самых благих намерений и по уши занятым хлопотливым переливанием из пустого в порожнее.
Время от времени копуша спохватывался, преисполнялся запоздалого рвения, проворно оформлял получение денег по невыгодному мне курсу и сокрушенно сообщал, что теперь «мы» вынуждены будем вернуть покупателям разницу. На мои жалобы он печально ответствовал, что делу уже ничем не поможешь, мы обязаны соблюдать договор. То, что, связавшись со Шмуэлем, делу не поможешь, я догадалась слишком поздно: его очевидное бескорыстие, порядочность и неспособность нанести хоть малейший сознательный вред окружающим заставили меня упустить из виду тот вред, который крайняя бесхитростность и отрешенность от мирских мелочей способны нанести бессознательно. Он полностью погряз в безвозмездном ведении безнадежно запутанных им процессов благотворительных обществ и в обстоятельных, хоть и бессмысленных, консультациях несчастных, неспособных разжиться более действенной юридической помощью.
Приходилось утешаться тем, что с библейских времен каждый город спасается отрешенными от мирских дел праведниками, и доводить сделку до благополучного завершения настырно названивая, напоминая и настаивая.
Наверное, все бы получилось, если бы не очередная Ливанская война.
Как ни сложно вообразить, на что мой Шмуэль мог сгодиться Армии обороны Израиля, его призвали в танковые войска. Чрезвычайные требования военного времени отвлекли от личных мещанских забот даже тех, кто в оборону страны мог вложить лишь свою тревогу. Когда в каждой сводке новостей перечисляют погибших, обывателя в тылу охватывает стыд за интерес к курсу доллара, и я отдала ключи от дома, напрочь забыв о переводе коммунальных счетов на имя новых жильцов. Не ведаю, что помешало покупателям самим перевести счета на свое имя, — возможно, та же крайняя рассеянность, которая мешала им помнить и об их оплате. В результате о накопленных задолженностях принялись напоминать самым неприятным образом штрафы мэрии и иски электрической компании.
Я бросилась разыскивать Шмуэля, чтобы он перерезал пуповину моей юридической ответственности за чужие долги.
Но Шмуэль в конторе больше не появлялся. Поначалу на звонки любезно отвечала секретарша, неизменно уверявшая, что Шмуэль скоро появится. Скоро, это когда? Подумав, она предположила, что как только кончится война.
Война закончилась, однако демобилизованный Шмуэль к ярму оформления имущественных сделок не вернулся. Некоторое время в офисе еще теплилась деловая жизнь в виде вялых обещаний автоответчика, что «г-н Штейнберг непременно отзвонит», затем умолкли и эти посулы. Табличка «Помещение сдается» скорбной эпитафией повисла над погостом моих надежд на добровольное появление законоведа. Лишь через сосватавшего нас юриста мне удалось договориться о встрече с беглым поверенным.
В холодный, пасмурный день я топталась посреди улицы Бен-Иегуда, высматривая Шмуэля среди обычной иерусалимской толпы — стайки шумных американских подростков, религиозной пары в окружении чад, старшая из которых толкала коляску с младшим, спорящего со своим мобильником бизнесмена, остановившегося, чтобы проводить взглядом длинноволосую девушку в мини-юбке, солдата-эфиопа с автоматом и мороженым, старого араба в куфии, двух монахинь и уличного аккордеониста, разливавшегося «Подмосковными вечерами».
Наконец адвокат-расстрига появился, рассекая толпу зигзагом неровной походки. Растрепанная грива волос реяла на ветру, грязно-белый шарф метался знаком капитуляции, мятое, испачканное чем-то желтым пальто, слишком большое для щуплого хозяина, было застегнуто не на ту пуговицу, из кармана вываливалась вязаная шапочка. Видимо, приказала долго жить уже не только контора, но и вся замечательная адвокатская практика. В руке горе-стряпчий судорожно сжимал листочки документов.
— Шмуэль, — не удержалась я. — Все ли в порядке? Как ваши дела?
— Плохо, — ответил он спокойно и мрачно. — Но какое это имеет значение? После Ливана ничто не имеет значения. У нас был приказ, понимаете? — Он смотрел куда-то мимо меня. — Приказ взять деревню. Только какая же это деревня, Бинт-Джбейль? Это город с тридцатью тысячами жителей, с десятиэтажными зданиями! — Он замолк, нервно перебирая справки. — Вот тут надо подписать.
— Давайте зайдем в кафе, — предложила я.
— Нет, нет, — Шмуэль испуганно отпрянул, защищаясь поднятыми локтями. Он явно стремился покончить с делами как можно скорее и вернуться туда, откуда явился. Все заставляло предположить, что, пока мы переминаемся на стылой улице, в какой-то психиатрической лечебнице ведутся лихорадочные поиски пропавшего пациента. Настаивать я не решилась: не в каждом кафе радуются бомжу.
Шатко балансируя на одной ноге, Шмуэль примостил анкету на поднятом колене второй, явно ожидая, что я тут же распишусь в нужной графе и он сможет наконец-то взмыть и избавиться навеки от докучной клиентки.
— Шмуэль, так невозможно! — воскликнула я в отчаянии. — Присядем хоть там. — Я указала на широкий постамент каменной статуи льва, одного из тысячи скульптурных символов Иерусалима, украсивших город на его трехтысячелетие.
Шмуэль стремительно метнулся ко льву и скорчился у его ног, в центре клумбы, на которой росли окурки, цвели две пластиковые бутылки и раскрывались навстречу тусклому осеннему небу целлофановые пакеты.
— Вот тут, сейчас… — волновался он, пытаясь трясущимися руками разложить бумаги на разлетающихся полах пальто, и одновременно страстно, сбивчиво продолжал рассказ: — У нас было всего двенадцать танков. Они утверждали, что деревня в наших руках… Они отдали нам этот ужасный приказ…