Флаг миноносца
Глядя на часы, Арсеньев медленно поднял руку с пистолетом. Девять часов сорок четыре минуты… Он спустил предохранитель, окинул взглядом весь дивизион, и когда секундная стрелка обежала ещё один круг, нажал спусковой крючок. Одинокий выстрел растаял в морозном воздухе, но тут же раздался нарастающий гул, не похожий на артиллерийский залп. Скорее это напоминало могучий рёв урагана. Малиновое пламя ударило в землю позади боевых машин, которые окутались облаком снежной пыли и дыма. Снаряды, сорвавшись со спарок, устремились ввысь, как стая комет, несущихся от земли к небу. За ними, постепенно затихая, тянулись огненные струи.
Некоторое время все следили за летящими снарядами, пока они не исчезли из виду. Ещё не затих их рёв, когда издалека донеслись десятки сливающихся глухих разрывов. Гвардейский дивизион моряков дал свой первый залп по врагу. Потом стало известно, что этот огневой налёт вызвал такую панику на передовой линии немцев, что даже те подразделения, на которые не упало ни одного снаряда, побежали, бросая оружие.
После залпа все боевые машины, как было приказано раньше, немедленно тронулись с места и одна за другой скрылись в лесной просеке. Расчёты садились на ходу. Через несколько минут на поляне остались только тёмные проталины и лабиринт глубоких следов, выдавленных шинами.
2. НОЧЬ ПЕРЕД БОЕМ
Ночевали в деревушке, полуразрушенной немецкой авиацией. В большом кирпичном сарае с сорванной крышей матросы разложили костёр. Здесь, по крайней мере, не было ветра. Красные блики метались по облупленным стенам, и когда кто-нибудь бросал в костёр охапку хвороста, пламя радостно кидалось вверх, пытаясь дотянуться до почерневших балок перекрытия. С камбуза принесли ужин — суп в термосах и задубевшую кашу.
Земсков сидел в углу на перевёрнутой веялке. При неровном свете костра он что-то писал. К нему подошёл Рошин. Начальник разведки изо всех сил старался копировать командира части и поэтому поёживался от холода в морской шинели, но не надевал полушубка.
— Хочешь спирту? — Рощин достал из кармана немецкую фляжку в кожаном чехольчике с блестящими кнопками. Отвинтив крышку-стакан, Рощин наполнил его до краёв.
— Откуда у тебя? — удивился Земсков. — Ведь выдавали по сто грамм.
Сто граммов на морозе — это почти ничего. Даже те, кто был непривычен к выпивке, не только не пьянели от этой дозы, но почти не чувствовали приятного согревающего тепла. Матросы смотрели на фляжку Рощина с нескрываемой завистью.
Земсков взял протянутый стаканчик и спросил:
— А у тебя много осталось?
— Не волнуйся, пей, — Рощин взболтнул фляжку и доверительно сообщил: — У меня обнаружилась знакомая дивчина в медсанбате, что на окраине села. Там этого добра — хоть залейся!
— Это хорошо, — серьёзно заметил Земсков. — Дай-ка фляжку! — Он поднялся и пошёл в противоположный угол, где под грудой полушубков лежал разведчик Журавлёв. Его била лихорадка. Земсков молча протянул стаканчик матросу. Журавлёв бережно взял его обеими руками и выпил. Косотруб, сидевший рядом, недоуменно посмотрел на лейтенанта:
— Лишнее, значит, товарищ лейтенант?
— Лишнее. Пей!
Почуяв притягательный напиток, к Земскову потянулись и другие разведчики. Когда фляжка опустела, он сказал:
— Это достал ваш командир.
Косотруб хитро подмигнул повеселевшему Журавлёву:
— Так отчего же он сам нам не отдал, а вас послал?
— А тебе не все равно, кто дал?
Рощин с недоумением наблюдал эту сцену. Земсков подошёл к нему с пустой фляжкой.
— Грошовый авторитет наживаешь? Так у вас в пехоте положено? — шёпотом спросил Рощин.
Земсков сунул ему в руки фляжку:
— Чудак ты, Рощин. Твой собственный авторитет спасаю. Понял?
— Какой нашёлся благодетель! — вскипел Рощин. Земсков не стал вступать в спор. Он поднял воротник, сунул за пазуху пистолет, чтобы смазка не загустела на морозе, и вышел из сарая.
Шацкий и ещё несколько матросов из первой батареи сидели вокруг костра. Валерка приблизился к ним и подмигнул Шацкому:
— Видал?
— Видал. — Шацкий не спеша достал самодельный портсигар, разукрашенный якорями и пушками.
— Ну, и что скажешь, кореш?
— Скажу — такой может служить с моряками.
— Точно!
С мороза вошёл, растирая побелевшие ладони, Сомин. Шацкий подвинулся.
— Садись. На, закури! — Он протянул свой портсигар.
Валерка не собирался кончать на этом разговор.
— Ты расскажи, как тебе Земсков прочёл мораль, когда ты засмолил Сомину по фасаду, — сказал Косотруб.
— А, что там вспоминать! — махнул рукой Сомин.
Косотруб не отставал. Он уже давно ждал подходящего случая, чтобы узнать у несловоохотливого Шацкого, какой у него был разговор с Земсковым.
— Мораль он мне прочёл особенную, — сказал, наконец, Шацкий, искоса взглянув на Сомина. — Знаешь, где была раньше санчасть? Завёл меня Земсков в тот кубрик, скинул китель и говорит: «Паршиво у тебя на душе, Шацкий, вот ты и кидаешься на своих, как дикий кабан. Арестовать тебя? Бесполезно! Только хоть я и пехота, на меня не советую кидаться. Ну-ка, бей!» Я стою, как причальная тумба, а он снова: «Бей, не бойся!» Ну, меня забрало. Раз так, думаю… Развернулся, и раз! Смотрю — лежу уже на палубе, а он надо мной стоит, глаза горят, как отличительные огни…
— Что же, один был красный, другой зелёный? — перебил Валерка.
— Не перебивай, травило! Говорю, так глаза горят, что за две мили видать. Так вот, Земсков опять мне: «Вставай, — говорит, — ещё раз!» Словом, три раза бросал он меня, как маленького. Это меня-то — кочегара! Потом надел китель и объясняет: «Это — самбо. Слышал? Я своих буду учить в свободное время, а ты тоже можешь приходить, если хочешь. Такому, — говорит, — здоровяку, если дать приёмы, так он один десяток фашистов задушит, а на своих не бросайся. Дура!» И верно — дура.
В то время как в сарае шёл этот разговор о Земскове, лейтенант пересекал пустое, сожжённое вражеской артиллерией село. Он дошёл до околицы. Под луной на фоне сахарного снежного наста выделялась машина с автоматической пушкой. Увалень Писарчук стоял на откинутом борту, прислушиваясь к неясному гулу далёкого самолёта. Из-за горизонта через равные промежутки времени взлетали белые ракеты. Все было спокойно.
Побывав у всех своих орудий, Земсков вернулся в сарай. Костёр догорал. Матросы уже успели поужинать. Кто-то затянул песню об Ермаке. Щемящая грустная мелодия то взмывала, подхваченная десятками глоток, то снова сникала, и тогда слышался только чистый тенор запевалы — старшины 2-й статьи Бориса Кузнецова.
Мрачная привольная песня взволновала Земскова. «Может быть, завтра многих из этих поющих уже не будет в живых, — подумал он. — Правда, нас берегут, охраняют, переднего края не видим». К нему подсел Рощин, который уже успел натянуть полушубок.
— Слушай, Андрюша, — он явно пытался загладить свою грубость, — наверно, так и не увидим ни одного немца. Трясутся над нами, как над невинными девочками. Перед матросами стыдно.
Земсков пожал плечами. Он понимал, что вооружение дивизиона было секретным. Ни при каких случайностях оно не должно попасть в руки врага. Наставление предписывало гвардейским миномётным дивизионам реактивной артиллерии действовать не ближе пяти километров от переднего края и тотчас же уходить после залпа, чтобы не попасть под огонь противника. Обо всем этом Рощин, конечно, знал. Знал он и о том, что спустя десять минут после ухода дивизиона с лесной поляны вся она была вскопана авиабомбами. Высказывая своё недовольство излишней осторожностью командования, Рощин старался выставить собственную морскую лихость. Он действительно был смелым человеком и боялся только одного: чтобы кто-нибудь не забыл о его смелости. Яновский знал цену Рощину, который вместе с ним выходил из окружения. Уже не раз комиссар говорил Арсеньеву: «Рощин — парень отважный, но хвастун. Несерьёзный человек. По легкомыслию может наделать глупостей». Арсеньев хмурился: «Смелый — это основное. Остальное приложится. А из труса ни черта не получится, будь он семи пядей во лбу».