Иствикские ведьмы
– Кто надоумил вас приобрести такую большую и удивительную коллекцию? – спросила его Александра.
– Мой консультант по инвестированию, – его ответ разочаровал. – Это самое разумное с точки зрения финансов – если не считать нефтяной фонтан, – купить у художника имя еще до того, как он станет знаменит. Вспомните тех двух русских, что по дешевке скупили в Париже перед самой войной картины Пикассо и Матисса, а теперь они в Ленинграде, где их никто не видит. Вспомните тех удачливых болванов, что приобрели раннего Поллока у автора за бутылку шотландского виски. Даже если иногда не попадешь в точку и промахнешься, все равно в среднем выиграешь больше, чем на фондовой бирже. Джаспер Джон намалюет вам картину, если поставить побольше выпивки. Да я и сам люблю выпить.
– Вижу, что любите, – проговорила Александра, стараясь прийти ему на помощь. Как могла она влюбить в себя этого неуклюжего непутевого мужлана? Он был как дом, в котором слишком много комнат, а в комнатах слишком много дверей.
Вот он наклонился в кресле вперед и расплескал чай. Он делал это так часто, что машинально раздвинул ноги, и коричневая жидкость выплеснулась между ног на ковер.
– Как это великодушно, – сказал он. – На Востоке не замечают твоих огрехов. – Подошвой черной остроносой туфли – ступни его были несообразно малы для такого массивного тела – он затер чайное пятно. – Я терпеть не мог, – продолжал он, – тот абстрактный вздор, что нам пытались всучить в пятидесятых. Бог мой, все это напомнило мне об Эйзенхауэре, вот скучища. Я хочу, чтобы искусство показало мне нечто, рассказало, где я, даже если я в аду, так?
– Думаю, что так. Но на самом деле я дилетант, – сказала Александра, сама почувствовав теперь некоторую неловкость, когда заметила его возбуждение. Какое на нем белье? Когда он в последний раз принимал ванну?
– Итак, когда появился этот поп-арт, я подумал, Господи, вот это как раз для меня. Такое дьявольски веселое искусство, все вниз и вниз с улыбкой. Похоже на поздних римлян. Вы читали Петрония? Забавно.Забавно, бог мой, можно смотреть на этого козла Раушенберга, оправленного в резиновую шину, и смеяться до упаду. Много лет назад я побывал в галерее на Пятьдесят седьмой улице – вот где я хотел бы увидеть вас, по-моему, я уже рассказывал и надоел вам – дилер, этот гомик по имени Миша, его обычно называют Миша Шляпа, он чертовски здорово во всем этом разбирается, – показал мне две пивные банки из-под пива «Бэллантайн» – в бронзе, но так чудно раскрашенные, точно, но несколько вольно воспроизведенные Джонсом: одну с треугольничком наверху, вскрытую, и другую, неоткрытую. Миша говорит мне: «Подними одну». – «Какую?» – спрашиваю. «Любую». Я поднимаю закрытую. Тяжелая. «Возьми другую», – говорит он. «Эту?» – спрашиваю я. «Давай», – говорит он. Я поднимаю. Она легче. Пиво выпили!!! Условно, на языке искусства. Я чуть в штаны не наложил, это был такой переворот, словно включили свет и я вдруг увидел.
Он чувствовал, что Александра не возражает против его крепких выражений. Ей они даже нравились, в них была какая-то свежесть, как в запахе падали от шкуры Коула. Ей нужно идти. У собаки, запертой в машине, может случиться разрыв сердца.
– Я спросил его, сколько стоят эти пивные банки, и когда Миша сказал, я ответил: «Не пойдет». Всему есть границы. Сколько могут стоить две паршивые пивные жестянки? Александра, без дураков, если бы я решился купить их тогда! Теперь они стоят в пять раз дороже, а это было не так уж давно. Эти банки стоят сейчас больше, чем их собственный вес чистым золотом. Я искренне верю, что, когда из будущего посмотрят на наше время, когда вы и я будем просто лежать парой скелетов в этих идиотских ящиках, которые нас заставляют покупать, наши волосы, кости и ногти будут лежать на всех этих дурацких шелках и подушечках, за которые жирные коты-владельцы похоронных контор нас обдирают. Господи, да когда я буду умирать, пусть они просто возьмут мой труп и выбросят на свалку – это меня вполне устроит. Я хотел сказать, что, когда нас не будет, эти жестянки, эти пивные банки, о которых я рассказываю, станут Моной Лизой нового времени. Мы говорили о Кайенхольце, так вот, он взял «Додж» и распилил его, а внутри сношается парочка. Машину он поставил на искусственный дерн, а чуть подальше, на другом участке «Астротурфа» или какого-то другого искусственного покрытия величиной с шахматную доску, он положил одну-единственную пивную бутылку! Чтобы показать, что они ее выпили и выставили, чтобы освободить себе место и заняться любовью. Это гениально. Крохотный, обособленный кусочек пространства. Кто-нибудь другой просто поставил бы пивную бутылку на коврик между сиденьями. Но поставить ее отдельно – вот что делает это искусством. Может быть, этои есть наша Мона Лиза, эта пустая бутылка у Кайенхольца. Уезжая в Лос-Анджелес, я посмотрел на этот сумасшедший распиленный «Додж», и на глазах у меня выступили слезы. Я не морочу вас, Сэнди. Настоящие слезы. – И он протянул к лицу неестественно белые восковые руки словно для того, чтобы вытереть влажные покрасневшие глаза.
– Вы много путешествуете, – сказала она.
– Меньше, чем прежде. Но я все равно доволен. Ездишь повсюду, но всегда сам распаковываешь дорожную сумку. Ту же самую сумку, и сам такой же, как всегда. Вы, девушки, правильно делаете. Находите неприметное местечко и устраиваетесь. Потом обзаводитесь всяким хламом, телевизором, собственным кругом общения и всем прочим. – Он поглубже уселся в коричневое кресло и наконец замолчал. В комнату вбежал Нидлноуз и свернулся калачиком у ног хозяина, спрятав под хвостом длинный нос.
– Мне пора ехать, – сказала Александра. – Я заперла бедную собачку в машине, а мои дети, должно быть, уже дома. – Она поставила чайную чашку – странно, что на ней была монограмма «Н» вместо инициалов Ван Хорна, – на поцарапанный и оббитый стеклянный столик работы Миеса ван дер Роха и встала. На ней был алжирский парчовый жакет, серебристо-серая водолазка и свободные брюки травяного цвета. Она почувствовала облегчение, когда встала, и вспомнила, что брюки стали тесны в талии. Александра давно дала себе обет похудеть, но зима была для этого не лучшим временем.» Приходилось поклевывать, чтобы согреться, пережить темноту, но, во всяком случае, в глазах этого могучего мужчины, который одобряюще посматривал на ее высокую грудь, она не узрела недовольства своими формами. В самые интимные моменты Джо называл ее своей коровушкой, своей полуторной женщиной. Оззи, бывало, говорил, что ночью она одна заменяет два одеяла, Сьюки и Джейн называли ее роскошной женщиной. Она извлекла из шерсти брюк, плотно облегавших бедра, несколько белых волосков, оставленных Тамкином, быстро схватила бандану, мелькнувшую алым флагом, с подлокотника круглого диванчика.
– Но вы не видели лабораторию, – запротестовал Ван Хорн. – И мой бассейн с подогревом, мы его, наконец, в основном закончили, не хватает только кое-каких аксессуаров. Вы не были наверху. Все мои большие литографии Раушенберга наверху.
– Может быть, в другой раз, – сказала Александра, она уже успокоилась, уверенная в своих чарах, и голос звучал обычным женским контральто.
– Ну, хотя бы взгляните на спальню, – упрашивал Ван Хорн. Вскочив, он ушиб ногу об угол стеклянного столика так сильно, что лицо его исказилось от боли. – Там все черное, даже простыни, – рассказывал он, – ужасно трудно купить хорошие черные простыни: то, что они называют черным, на самом деле темно-синее. А в холл я только что приобрел несколько миленьких картинок маслом одного живописца из новых, Джона Уэсли, ничего общего с этими безумными приверженцами только одного направления. Они похожи на иллюстрации к детским книжкам о животных, пока не разберешься, что там изображено. Совокупляющиеся белки и тому подобное.
– Забавно, – сказала Александра и быстро двинулась к выходу через широкую арку походкой опытного хоккеиста, резко отодвинув по пути кресло, так что на мгновение преградила Ван Хорну дорогу, и ему только и оставалось, что шумно бежать ей вслед, когда она вышла из зала с разместившейся в нем ужасной коллекцией, через библиотеку, мимо музыкальной гостиной, через холл со слоновьей ногой, где сильнее всего пахло тухлыми яйцами, но также ощущался и свежий воздух. Черная входная дверь снаружи оставалась не покрашенной, цвета мореного дуба.