Череда
И он отвел глаза от лица жены, сказал:
– Нет, не надо натирать, само пройдет.
– Ну, смотри. – Жена сняла руку с его лба.
2
Его будто толкнул кто-то, и он открыл глаза, проснулся.
Стояла глубокая ночь, еще не пошли по улицам машины, в доме напротив светилось только одно окно. Павел Иванович повернулся на другой бок, закрыл глаза, чтоб опять уснуть, лежал тихо, стараясь ни о чем не думать, заставлял себя – спать, спать – но перед глазами всплыла стриженая голова Зайчика, он увидел его ухмылочку и содрогнулся. Понял, что опять не уснет, опять промучается всю ночь до утра, а днем будет ходить как пьяный, как больной.
Которую ночь просыпается он часа в три и не спит – думает, вспоминает.
Вспоминает городок в Западной Белоруссии, где он очутился после расформирования партизанского отряда. Городок был зеленый, чистый, почти целый, с мощеными улицами и тротуарами, сделанными из каменных плиток, со сквериком в центре, с красным костелом, огороженным узорчатой оградой, двухэтажным зданием школы, где при поляках была гимназия. Ему дали комнатку, метров десять в деревянном домишке на окраине местечка, теперь он уже не помнит, где взял кровать, стол и кресло, откуда у него появились подушка и одеяло.
Сам он был тогда еще не Павел Иванович, а просто Павел, Павлуша, худой, высокий двадцатидвухлетний парень, хотя и обстрелянный, но еще глупый, наивный.
Свои хлопцы, партизаны, разъехались-разлетелись – одних призвали в армию, других направили на службу в иные города, а Павел остался здесь, в этом местечке, один, без друзей, без добрых знакомых.
Его не призвали в армию потому, что был он после тяжелого ранения, а оставили здесь, так как понадобилась его специальность, которую он приобрел в партизанах. Раненный в ногу, он последнее время в отряде не ходил на боевые задания, а вертелся возле типографии и скоро научился набирать и печатать газету. После расформирования отряда его и оставили в этом городке работать наборщиком и печатником в редакции, которая вышла из подполья.
Прежний редактор, друживший с Павлом в отряде, ушел в армию, теперь редактором назначили женщину, местную, которая была партизанской связной.
Павел скучал. После партизанского отряда, где он все время был среди своих ребят, здесь чувствовал себя одиноким, никаких товарищей, никакой компании пока не завел. Да и нога еще болела. Он сделал себе из ольхи палочку, выстругал на ней квадратики, разные узоры, а вверху еще и свое имя вырезал: «Павел». Ходил по местечку, слегка прихрамывая и опираясь на эту палочку.
В городке была столовая, которая размещалась в белом каменное здании возле скверика, в самом центре местечка. Столовую держал здешний ОРС, одну для всех рабочих городка и для железнодорожников – недалеко от местечка проходила железная дорога.
Год шел еще военный, тяжелый, голодный, а тут можно было съесть тарелку борща, порцию каши, котлету, и в столовую сходились люди. Здесь завтракали, обедали и ужинали, а иногда и так подолгу сидели, говорили, выпивали.
Снаружи здание столовой выглядело неплохо – целое, на высоком кирпичном фундаменте, при поляках в нем был магазин, – а внутри запущенное, давно не ремонтированное, с низким потолком. Столы стояли деревянные, ничем не застланные, стулья на расшатанных ножках, садиться на них следовало с опаской, чтоб не свалиться, пол рассохся и был черным от грязи, которую приносили ногами люди. В стене, за которой стучали ножами, гремели ведрами кухарки, зияла черная дыра – окно, через которое в зал подавали тарелки с борщом и кашей. Возле этой же стены, в уголке зала, ютился небольшой буфетик – отгороженный закуток, где на полках стояли вазочки с конфетами, бутылки с водкой, лежали желтые пачки солдатской махорки. Сюда же, за эту загородку, иногда привозили большую деревянную бочку с пивом, и буфетчица Ядя, немолодая полная женщина в желтой блузке, туго облегавшей ее грудь, и в черной, короткой юбке, просто трещавшей на ее бедрах и животе, цедила из бочки пенистый желтый напиток.
Имелась в этой столовой и боковушка, в которую вела дверь из большого общего зала. Там на окнах висели белые марлевые занавески, столы застилались скатертями, пол был не затоптан, потому что туда ходило меньше людей – в боковушке обедало начальство.
Разносили еду в столовой две девушки.
Одна высокая, с длинными светлыми волосами, которые падали ей на плечи и снизу подкручивались валиком. У девушки был крупноватый, красивой формы нос и звонко-синие глаза, которые смотрели с достоинством. Она всегда очень аккуратно и со вкусом одевалась. По залу ходила как королева, ощущая на себе восторженные взгляды Мужчин. Звали ее Ванда.
Другую девушку звали Таня. Она была невысокая, с подстриженными до уха темными волосами, в которых сзади всегда торчал металлический гребешок; губы у Тани были полные, особенно верхняя. Девушка ходила всегда в одном и том же коричневом платье и в черных ботинках со шнурками, по залу бегала как-то бочком, прижимая к груди поднос, заставленный тарелками, с озабоченным лицом, будто боясь, что где-то что-то сделала не так и сейчас ее начнут ругать.
Когда в боковушку приходило начальство, еду туда носила Ванда, Таню туда никогда не посылали, зато в общем зале Таня бегала за двоих. Ванда ходила медленно, не спеша, и никто никогда не подгонял ее, нетерпеливые клиенты всегда звали Таню, и она бегала от столика к столику, стараясь всем угодитьи часто приговаривая:
– Сейчас, сейчас, сейчас…
Кажется, и клиенты, и работники столовой, и сами девушки раз навсегда установили, какое место должна занимать каждая из них. Как будто все понимали, что за Ванду служит еще и ее красота, клиенты любуются ею, начальство ценит, и если она будет очень носиться с подносами, то и красоту свою растрясти может, так что пусть Таня носится, ей нечего растрясать. И Таня тоже с этим согласилась. Павел никогда не видел, чтоб она выказывала чем-нибудь свое недовольство и хоть раз косо глянула на Ванду. Таня признавала Вандино превосходство, тем более что Ванда была и старше Тани. Ванде было лет двадцать, а Тане – семнадцать.
Павел понимал, что Ванда намного красивее Тани, что Ванда вообще красивая девушка, даже без всякого сравнения, если б Тани здесь и совсем не было, и именно потому, что Ванда красивая, Павлу и в голову не пришло начать за ней ухаживать. Он считал, что сам он некрасивый, к тому же еще хромой после ранения, что Ванда на него и смотреть не станет, у нее хватает красивых кавалеров.
Если вспоминать все, как было, то он может побожиться, что и за Таней не думал ухаживать, просто так как-то вышло, так получилось.
Он хорошо помнит тот вечер.
В столовой было накурено и дымно – что-то на кухне подгорело, и оттуда в зал наплыло чаду. В уголке, возле двух окон, сидела подвыпившая компания. Свет электрической лампочки отражался на бутылках, на стаканах, стоявших перед ними, посреди стола была развернута газета, а на ней лежали ломти сала, помятые, как выжатые, соленые огурцы, кусок крестьянского хлеба – закуску мужчины принесли в столовую с собой.
Мужчины курили и громко разговаривали. И за остальными столиками сидели люди. Одни хлебали борщ, который каждый день варили в столовой, другие пили пиво – его сегодня как раз привезли в буфет, вели разговоры.
Павел поужинал, да заодно и пообедал, потому что сегодня печаталась газета и он целый день не мог отлучиться из редакции, выпил кружку пива и теперь сидел, прислонив к столу свою палочку, и думал, не позвать ли Таню и не попросить ли, чтоб принесла еще одну кружку. Спешить ему было некуда, четыре стены комнаты не очень тянули его домой, а тут все-таки были люди, хоть и сами по себе, а он сам по себе. Удерживало его только то, что в кармане оставалось мало денег, если он сегодня возьмет еще одну кружку пива, а завтра ведь тоже захочется взять, то до зарплаты не дотянет, не будет на что и борща купить, придется кланяться редакторше, чтоб дала в долг какую-то сотню.