Тяжелый свет Куртейна. Зеленый. Том 2
Это «вуаля» прозвучало так неожиданно, что Цвета сперва рассмеялась, а уже потом осознала смысл сказанного, открыла глаза и огляделась по сторонам. Ей сперва показалось, что они где-то за городом: дома с садами, сейчас по-зимнему голыми, заборы, редкие фонари разгораются в сгустившихся синих сумерках, и полная тишина. Ну да, гуляли-то мы на самой окраине. И оказались тоже на окраине. Логично, – подумала она.
– Это Антоколь, – сказал ей Эдгар. – Отличный район. Мне очень нравится. Одно время даже хотел сюда переехать. Но жене на работу отсюда было бы далеко. С Белой улицы и то ближе, если добираться с таким проводником, как я. – Он улыбнулся так беззаботно, словно не рассказывал о страшном периоде жизни в полном забвении, а вспоминал хорошие времена, и заговорщически подмигнул Цвете. Дескать, оценила проводника?
– Ты крутой, – подтвердила Цвета. – Когда меня Симон сюда вел, мы часа полтора по холму взад-вперед мотались, а ведь это был его любимый короткий проход. А с тобой – раз, и мы уже тут!
– Симон тоже крутой, – серьезно возразил Эдгар. – Ты же сама говорила, что до него на Другой Стороне не бывала, даже в детстве ни разу. Впервые шла. Я бы сам, знаешь, не всякого новичка провел.
Он достал из кармана телефон, объяснил:
– Сейчас такси вызову. Пешком отсюда до центра долго. А доедем буквально за пять минут. Ты как вообще?
– Гораздо лучше, чем думала, – честно сказала Цвета. – Осенью был такой ужас! Мне здесь даже воздух казался отравленным, об остальном уже не говорю. А теперь вроде вполне нормально. Даже плакать пока не хочется. У тебя легкая рука.
– Есть такое, – согласился Эдгар. – Ну и знаешь, первый раз это все-таки первый раз.
В такси они ехали молча, поэтому настроение у Цветы успело немного испортиться. Но по сравнению с тем, как было минувшей осенью – полная ерунда. Когда вышли из машины, Эдгар сказал:
– Мне, конечно, трудно судить объективно. У меня нет проблем с Другой Стороной, как у большинства наших. Я здесь так долго жил, что стал отчасти своим. Но по моим ощущениям, настроение в городе изменилось даже по сравнению с началом осени, когда ты здесь была. И продолжает меняться. Это можно почувствовать, но нельзя объяснить. Иногда мне кажется, что здесь дышится почти так же легко, как дома. А иногда, что я оказался не просто на Другой Стороне, а на другой планете, как в каком-нибудь фантастическом фильме. Но на этой планете по счастливому совпадению тоже виден свет нашего Маяка.
Зоран
Ева часто говорила: «Ты странный». И была совершенно права. Зоран был странным, и сам это признавал. И чувствовал себя странно, особенно в последнее время, особенно вот прямо сейчас. Пожалуй, скорей хорошо, но непонятно, как это «хорошо» описать. Даже себе ничего про себя объяснить не могу, – думал Зоран, лежа в постели и разглядывая потолок, по которому суетливо скакали фонарные блики. На всей Заячьей улице фонари не жестко закреплены на столбах, а подвешены на специальных декоративных петлях, вот и мотаются. Веселое получается зрелище, особенно когда снаружи ветер и дождь.
Всегда, сколько Зоран себя помнил, жизнь казалось ему прекрасной, если хорошо шла работа. Ну и наоборот. Все остальное тоже, конечно, имело значение. Но такое, второстепенное, что ли. Формальное, как справка из канцелярии какого-то небесного банка о состоянии счета, то есть судьбы. Была настоящая, главная жизнь, где кипит работа, или напротив, ни хрена не кипит, и это определяет, счастье тут у нас, или горе, стоим на месте, или несемся, и если несемся, то примерно куда. А все остальное в его восприятии выглядело каким-то отдельным дополнительным списком, вроде того, с которым ходят по магазинам, отмечают по мере приобретения: это у меня в корзине уже есть, а этого еще нет.
Вот и Зоран вполне бесстрастно отмечал в своем списке: жив, здоров (приписка: «можно пахать»), дом – есть, денег – хватает, друзья – есть (скорее все же просто приятели, зато до хрена), путешествия – нет (и это не дело), карьера – есть (хотя К. считает, для художника моего уровня это не карьера, а полная ерунда), семья – нет (сиротой остался так рано, что это просто факт биографии, а не боль), подружка – есть… а, уже нет, ушла.
Собственно, окончательно понял про «главную жизнь» и «дополнительный список», когда Ева сказала, что дальше так невозможно, что так вообще не бывает, что у людей бывает не так, что рядом с ним она чувствует, будто постепенно становится невидимкой, тает, словно уже умерла; короче, нельзя живого теплого близкого человека до такой степени не замечать. Зоран должен был огорчиться, Ева ему очень нравилась, но он почти ничего не почувствовал, только думал: «Я огорчен», – мысленно вычеркивал Еву из списка своих житейских приобретений, ставил пометку напротив пункта «подружка»: «не вышло, как жаль».
На самом деле все его женщины рано или поздно уходили по той же причине, что Ева. Говорили примерно одно и то же: ты живешь со мной рядом, словно нет никакой меня. И были правы, Зоран это и сам понимал. Думал: я, наверное, слишком художник, чересчур вдохновенный, как говорится, не от мира сего. О таких, как я только в книжках читать приятно, а жить рядом, должно быть, кошмар. Все про себя понимал, но не знал, как это исправить. Да и не особо хотел исправлять.
Не то чтобы он рисовал с утра до ночи. Иногда подолгу бездельничал, в смысле, физически ничего не делал, кисти в руки не брал, дни напролет бесцельно слонялся – по дому, по городу, по берегу моря, с друзьями по кабакам. Но все это время, пока лежал на диване, сидел на веранде, ходил по улицам, плавал, нырял, разговаривал, ел и пил, присутствовал в мире только формально, а всем своим существом пребывал на зыбкой границе между зримым светом и незримой внутренней тьмой, где мир соединяется с собственным отсутствием, полнота жизни с загадочной пустотой, в которую мы, – говорил себе Зоран, – после смерти уходим. Никто не знает, что там. Но если долго, внимательно, самоотверженно – в буквальном смысле самоотверженно, отвергая себя и весь свой предыдущий опыт – в эту пустоту смотреть, она становится зримой, кромешная тьма постепенно заполняется видимым глазу светом, и тогда оказывается, что никакой пустоты в мире нет, только прискорбная человеческая неспособность разглядеть восхитительные детали того, что нам, немощным, кажется пустотой.
Быть художником, – думал Зоран – означает преодолевать эту немощь, каждый раз как впервые; на самом деле, не «как», а всегда впервые, всегда. А потом рисовать – не по памяти даже, с натуры. Спешить, стараться успеть, пока на этой зыбкой границе еще стоит хоть какая-то часть тебя.
Звучит отлично. И результат получался отличный. И жизнь на границе между человеческим миром и тайной – отличная жизнь. Но другим людям в этой моей отличной жизни делать и правда особо нечего, – думал Зоран. – Наверное, по-дурацки себя чувствуешь, когда тот, кто рядом, постоянно пялится в пустоту.
Сна не было ни в одном глазу, хотя перед тем, как лечь, выпил – не с горя и не на радостях, а именно ради снотворного эффекта – полбутылки контрабандного сладкого «снежного», так оно называлось, вина. Глупо ворочаться с боку на бок, – решил Зоран и встал. В спальне было прохладно, поэтому он закутался в одеяло, которое волочилось за ним по полу, как жреческий шлейф эпохи Первой Империи. Подумал: жаль, что за мной сейчас никто не подглядывает, такое зрелище зря пропадает! Ну зато самому смешно.
Подошел к окну, прижался лбом к стеклу, потому что оно гладкое и холодное, реальное, как мало что в моей жизни, приятно его ощущать. И еще потому, что за окном – зимний запущенный сад. Ну как – сад, небольшой палисадник, заросший высокими старыми туями. И бурьяном каким-то живучим, которому нипочем зима. А может, не бурьяном, а специальными декоративными зимними травами? Черт разберет. Что выросло, то выросло, раз смогло, пусть живет, – думал Зоран, глядя, как свет уличных фонарей, трепеща, перепрыгивает с ветки на ветку, и улыбался – без причин, просто так.