Светопреставление
Утром ринулся народ толпами с поездов, с машин, со станции, из поселков па лед. И я за народом поспешаю. Народ, он вдаль прет, к большой, невиданной рыбе. Мне невтерпеж. Увидел первые лунки с темной водою и скорее удочку сунул в мокро. Разматываю вторую удочку, отмеряю дно, как вижу: поплавок у первой удочки медленно так и уверенно пошел в глубину. Ну, думаю, течение в водоеме от весенних потоков получилось, поддернул удочку — на ней вроде бы коряга, я выбирать леску — нет, не коряга на ней, что-то кирпичом висит и не ворочается, но на свету, в лунке, зашевелилось. Тут я совсем проснулся, заспешил, заперебирал леску и выпер на лед большую рыбину. Смотрю — вроде бы язь, но чешуя крупная, со спины рыбина темная, глаз и перья у нее красные. И не голавль, и не жерех. Кто же это? — спросил у проходящих рыбаков, они небрежно сказали: сорога. Плотва, значит. Я, сколь на свете ни жил, сколь ни удил, больше ладони сороги не видел. Пока я недоумевал — на вторую удочку клюнуло, и опять попалась плотва, чуть поменьше. Наживил я удочки, сижу, теплой сырью дышу, слушаю звук все явственней, все громче пробуждающегося утра, слушаю из ничего возникшего жаворонка, гляжу на чубчик сосняка, чудом спасшегося от современного топора. Солнцем меня начало пригревать, и тут я обнаружил, что сижу и плачу.
И сразу понял я всю исходную причину слез: мог сдохнуть в больнице и не сдох, до весны вот додюжил, на рыбалку попал — и сразу мне Бог — конечно, Он, кто же еще? — за все мои терпения и муки рыбу послал, жаворонок кружится, сквозь живые еще сосны живое солнце прожигается, мощный хор металлургов блажит насчет пропажи резинки из трусов, рыбы прыгают у моих ног, мною пойманные!.. Хорошо-то как, Господи! А я уж чуть было не согласился все это покинуть. А на кого? Вместе со мной ведь и вправду кончится мир. Мой. Никто не поймает моих рыб, никто не порадуется моей радостью. Ну и что, что гавкают собаки, горланит радио — все конторы нынче радиофицированы. Заставь дураков Богу молиться…
Работая в районной газете, я и сам настойчиво внушал читателям, что есть, еще есть отдельные недостатки в жизни, не изжита преступность, склонность к алкоголизму, к присвоению как частной, так и государственной собственности.
Но если бы все люди в это апрельское солнечное утро ловили рыбу, любовались солнцем, бьющим сквозь гривку сосняка, выскочившего на простор бережка, я верю, они не смогли бы творить черные дела, они бы умилились так же, как я, и им бы захотелось жить благостно и чисто…
— Это шче же тако, оптать?!
Знакомый вопрос и знакомый голос вывели меня из задумчивости. С большой неохотой я расстался с иллюзиями, опустившись обратно на землю, точнее на берег реки, обнесенной по ту и по другую сторону сложно переплетенными проволоками на заборах, заплотами, будками, со все еще светящимися с ночи лампочками. Из будок тех глядели на рыбаков иззябшие сторожа и, чтоб скоротать время до смены, подавали советы: где сверлить лунки, на какие блесны и мормышки рыбачить, до какой глубины их опускать и как покачивать.
— Это шче же тако, товаришшы?
Я окончательно проснулся и увидел перед собой человека в плаще, стоящем колоколом на льду, с лицом, напоминающим растоптанную банку из-под червей, с удочкой из ветки вереса, раздвоенной на конце, с миллиметровой жилкой, к которой была крепко и надежно привязана грубая блесна, формой напоминающая почти уже исчезнувшую рыбку-снетка. Снетка кушают люди, кошки, собаки, поросята, курицы, нельмы, щуки, судак, жерех, язь, даже лещ и крупная сорога, если зазевается малая рыбеха, имают и жуют ее, а он, снеток, никого, кроме блошки, мошки слопать не может.
Передо мной стоял Кеша Короб. Я его узнал, он меня нет, потому как на Кубенском озере бывал я в массе рыбаков, ловил сорогу с ершами, Кеша же Короб был рыбаком избранным, охотился за нельмой, судаком, щукой да за крупным окунем, и запомнить меня, как специалиста незначительного, мало чего стоящего, не мог.
Я утер слезы рукавицей и вопросительно глянул одним еще не защурившимся от ослепительного солнца глазом на знаменитого рыбака.
— Ак, шче, экой срам несут! — пояснил Кеша Короб. — Послушашь этих черепян, дак хоть к дитям не являйся, заразисся от их, оптать…
«Батюшки-святы! — я еще раз протер меховой оторочкой рукавицы сперва зрячий глаз, потом, на всякий случай, и второй, незрячий. — Да уж Кеша ли это? Короб ли? Не огляделся ли я?» Да, передо мной был Кеша Короб, но ни матюка, ни намека на ругань, кроме «оптать», который в его исполнении ругательством-то и не звучал, с изветренных его уст не то что не срывалось, но даже и в отдалении не предвиделось. И тут я, еще в детстве числившийся в колдунах, своим притчеватым языком ляпнул:
— Светопреставление! — и не придал, как и многие современники, никакого значения слову, а надо бы.
Кеша Короб бросил блесну в обтаявшую лунку, она звякнула о край льда и, булькнув, исчезла в глубине. Знаменитый рыбак по-прежнему никаких крючков и мормышек не признавал. На Кубене с пашен и притоков смыло прошлой весной удобрения, и берега знаменитого озера покрылись дохлой рыбой. Не рыбачить Кеша Короб не мог, в рыбалке был весь смысл его жизни и, прослышав про здешнего тучей плавающего судака, он подался в незнакомый край, сделав крюк в триста пятьдесят верст, появился на новом водоеме, вдали от родины. Привыкал к новой местности, к рыбакам, среди которых никто не знал, что там, у себя дома, Кеша Короб — царь и бог, тут же — рядовой рыбак, и никакого ему почтения, да еще эти черепяне, пропахшие металлом, опаленные огнем, — мирному человеку, сыну скромной природы с ними непривычно и тревожно.
Переходя от лунки к лунке, Кеша Короб обрыбачивал водоем и на свою корявую блесну цапнул уже трех мурластых окуней и одного судачонка школьного возраста — не гуляй без мамы!
В мирный весенний день, под все тем же светлым солнцем и вешним небом, на отдаленном водоеме сошлись и разошлись два рыбака. Кеша Короб, идя от лунки к лунке, все удалялся и удалялся, я, еще недавно мрачный, тяжелый душою, недовольный современной действительностью, культурой вообще и литературой в частности, радостно голосил:
— Как прекрасен этот мир, посмотри… — далее я слов не знал в этой песне, да и какую голову надо иметь, чтобы современную песню запомнить? Это может сделать только Русланова, не та, покойная Русланова, другая какая-то. Когда рыбаки ждали рассвета в битком набитом вокзалишке станции, новая Русланова вела песнь по радио, на слова Шаферана: «Надира дам, я твоя! Надира дам, я твоя…» Один рыбак не выдержал и восхитился:. «Ну и память, мля…» А я подумал: «Ну и гигант!» И вот, продляя удовольствие, я тянул как можно длиньше: «Ка-а-а-а-ак, пре-э-э-экра-а-а-асе-е-ен!.. Надира дам, на-ди-и-ира да-ам…» — он уже склонялся к мысли, что у меня получается но хуже, чем у самою Рашида Бейбутова, как вдруг весеннее солнечное пространство пронзил, именно пронзил страшный вопль. И я увидел не бегущего — прямо-таки летящего надо льдом по водоему Кешу Короба, без удочки. К этой поре все вокруг заметно подтаяло, на льду маслянисто светилась вода, местами собравшаяся в лужи и по проеденному льду стекающая в лунки. По бокам Кеши Короба взлетала ворохом вода, брызги, создавалась полная видимость стремительности полета птицы.
Продолжая вопить, Кеша Короб бежал не ко мне, человеческой одиночке, — к массам бежал, которые он совсем недавно критиковал за непотребное поведение, заплетался в плаще и часто падал. Ляпнувшись и холодную воду, он катился какое-то расстояние по льду на брюхе и вопил пуще прежнего. В голосе его нарастал ужас, переходящий в рыдания. Очень походил Кеша Короб не только на птицу, но и на драпающего по фронту славянина, и вел он себя соответственно драпающему, в панику впавшему вояке: бросил боевое оружие-пешню, удочку, на ходу скинул рюкзак, оборвал петли на плаще и пытался скинуть его с себя, но плащ задубел от мокра, Кеше Коробу удалось сцарапать его лишь с одного рукава телогрейки, далее ему не хватило сил и мужества раздевать себя, скомканный плащ с задранным рукавом мчался за Кешей Коробом, вроде дурной собачонки, хватал его за ноги.