Весёлый солдат
«Какая еще Миля?!» — промелькнуло в моем перетруженном сознании, но удивляться уже было некогда. Сразу ударившись в голос, тетя Люба запричитала, хлопая галошами, прытко и грузно поспешила к воротам.
— Милечка! Девочка ты моя! Да голубонька ты сизая! Да крошечка ты моя ненаглядная! — возясь с запорами, которых ох как много оказалось по ту сторону ворот, все причитала тетя Люба, между делом разика два матюкнулась, и я почувствовал, как в груди моей потеплело: родственная душа встречала нас.
Уронив с белой рубашки шаленку, крупная женщина сгребла гостью в беремя и куда-то ее дела, в грудях, в распущенных волосах, в рубахе иль юбке исчезла моя жена. Долго они целовались, плакали, наконец тетя Люба бережно выпустила гостью из объятий и спросила, указывая на меня:
— Это кто?
— Да муж! Муж мой! — отыскивая в потемках оброненную шапку, все еще шмыгая носом, обмоченным слезами, отозвалась жена.
— А-а, му-уж! Как зовут-то?.. Хорошо зовут. Ну, пойдемте в избу, пойдемте в дом! — И, приостановившись во дворе, в острой полосе света, приложила палец к губам: — Т-с-с-с! Токо тихо. Вася вернулся с войны, да таким барином!.. Спаси Бог! Ну, потом, потом… А тети-то твоей ведь нету, — опять запричитала, но уже приглушенно и натужно, тетя Люба.
— Она что, в поездке?
— Кабы в поездке! В больнице она, дура набитая! Я одна тут верчусь. Ногу ведь она поломала!
— Как?
— А вот так! — впуская нас в дом и еще раз приложив к губам палец, продолжала рассказывать тетя Люба. — Ей ведь не сидится, не лежится и сон ее не берет!.. Пошла мыть вагон. Ну, свой бы вымыла — и насрать, так нет ведь, она и на другие полезла, советску железну дорогу из прорыва выручать!.. Ну и оскользнулась. Нога и хрясь… Че нам, бабам старым? Ум короток, кость сахарна… О-ой, ребятушки! О-ой, мои милень-ки-ы-ы! А устали-то!.. Устали-то!.. А вид-то у вас… — совсем уж шепотом продолжала она. — Вот вы с войны, с битвы самой, с пекла, и вон какие страдальцы!.. Мой-то, мой-то, — кивнула она на плотно прикрытые двери в горницу, — с плену возвернулся — и барин барином! Сытый, важный, с пре-этэнзиями! Ну, да завтра сами увидите. Есть-то будете? Нет. Да какая вам еда? Умойтесь, да и туда, к тетке, в ее комнатку. Да простыня-то с постели сымите. Уж в бане помоетесь, тогда… Тряпицу нате вот. Знала бы она да ведала, голубушка моя, кто к нам приехал, да на одной ноге, на одной бы ноженьке прискакала-приползла… А вот дурой была, дурой и осталась! Все государство хочет обработать, всех обмыть, обшить, спасти и отмолить… Она ведь, что ты думашь?! В больнице угомонилась, думашь? Лежит, думашь? Как люди лежат, лечится?.. Как бы не так!
Супруга моя помаленьку, полегоньку оттерла меня плечиком в узенькую, всю цветами уставленную, половиками устеленную, чистенькую, уютненькую комнатку с небольшим иконостасом в переднем углу и синеной горящей лампадкой под каким-то угодником. Сама, вся расслабившаяся, с отекшим лицом, по-женски мудрым, спокойная, погладила меня по голове, поцеловала в лоб, как дитятю, и пошла к тете Любе, такой типичной подмосковной жительнице, телом дебелой, голосом крепкой, в себе уверенной, на базаре промашки и пощады не знающей. И в это же время тетя Люба, жалостливая, на слезу и плач падкая, Бога, но больше молодых, красиво поющих богослужителей обожала, все про всех в Загорске, в особенности по левую сторону пруда живущих, знала, хозяйство крепкое вела прямиком к коммунизму, от него и жила, немалую копейку, даже и золотишко какое-никакое подкопила.
Скоро узнаю я все это, а пока уяснил, что спутнице моей от тети Любы не так-то просто отделаться. Отодвинулся к стене, освобождая узенькое место на неширокой кровати вечной бобылки, и еще успел порадоваться, что вот и про бабу не забыл, женатиком начинаю себя чувствовать. А у женатиков как дело поставлено: все пополам, и прежде всего ложе. Супружеское.
Проснулся я ополудни. Жены моей рядом со мной уже не было. Но подушка вторая смята, значит, и ей удалось поспать сколько-то. Заслышав, что я шевелюсь в комнатке, бренчу пряжкой ремня, тетя Люба завела так, чтобы мне было слышно:
— Н-ну, Миленька, муженька ты оторвала-а-а! Во-о, ведьмедь так ведьмедь сибирский! Как зале-ог в берло-огу-у…
— Доброе утро! — глупо и просветленно улыбаясь со сна, ступил я в столовую и поскорее в коридор, шинель на плечи — и до ветру.
— Како тебе утро?! Како тебе утро?! — кричала вслед тетя Люба.
Но я уже мчался по двору, затем огородом, не разбирая дороги, треща малинником, оминая бурьян, едва в благополучии достиг нужного места. Доспелся.
Бани у тети Любы не было — как и многие пригородные жильцы, она пользовалась общественными коммунальными услугами. Нагрев в баке воды, мы с женою вымыли головы и даже ополоснулись в стиральном корыте, переоделись в чистое белье. Так, видать, были мы увозюканы в дороге и грязны, что тетя Люба всплеснула руками:
— Ой, какие вы еще молодехонькие!..
Супруга моя постирала галифе и гимнастерку, отчистила шинель канадского происхождения. Мне при демобилизации выдали бушлат, ребятам — эти вот шинели из заморского сукна, серебристо-небесного цвета. Данила сказал, что ехать ему в деревню, на мороз и ветер, к скоту, к назьму, к дровам и печам, бушлат — одежина самая подходящая, и, повертев перед зеркалом не рубленную даже, чурбаком отпиленную от лиственного комля фигуру, бросил шинель мне. Может, я и в самом деле попаду на этот самый «лифтфакт» — так Данила выговаривал слово «литфак», и мне в такой форсистой шинели там самое место, не одной там студентке я в ней понравлюсь, глядишь, и нескольким.
К вечеру вся моя одежина подсохла. Супруга отутюжила ее, надраила пуговицы мелом, подшила подворотничок беленький-беленький, прицепила награды, выдала стираные и даже глаженые носки — я и не знал, что носки гладят, меня это очень умилило. Я спросил: чьи они? И если бы жена сказала, что хозяина, не надел бы, но она сказала, что из тетиного добра, и я их надел. Ноги, привыкшие к грубым портянкам, вроде как обрадовались мягкой, облегающей нежности носков.
Когда я нарядился, подтянулся и, дурачась, повернулся перед супругой, она по-матерински ласково посмотрела на меня:
— Добрый ты молодец! Чернобровый солдатик! Никогда не смей унижать себя и уродом себя перед людьми показывать. Ты лучше всех! Красивей и смелей всех! — И улыбнулась. — Да еще колдун к тому же.
— Ну уж, скажешь уж… — начал я обороняться, но не скрою, слова жены киселем теплым окатили мою душу и приободрили меня если не на всю дальнейшую жизнь, то уж на ближайшее время наверняка.
Супруга привела в порядок и свою одежду, приоделась, вечером, когда вернулся со службы хозяин по имени Василий Деомидович, состоялся ужин, вроде как праздничный. Тетя Люба, накрыв на стол, поставила перед хозяином тарелочку с салфетками, тарелочку под закуску, по левую руку две вилки, большую и маленькую, по правую — два ножа, тоже большой и маленький.
«Зачем столько?» — удивился я. Передо мной с боку тарелки лежали одна вилка и один нож, я же и с ними-то не знал, что делать: ведь все уж порезано, накрошено, намешано. Рюмок тоже было по две, да к ним еще и высокий стакан! «А ну как нечаянно рукавом заденешь да разобьешь?!»
Василий Деомидович, переодетый из конторского костюма в какое-то долгополое одеяние — пижама не пижама, жакет не жакет с простроченными бортами да белый галстук к сорочке с почти стоячим воротничком придавали хозяину, и без того крупному, вальяжному, этакую полузабытую уже на Руси дворянскую осанку, — он и за столом вел себя будто дворянин из советского кино. Вживе-то я дворян видел всего несколько штук — ссыльных, но какие уж в ссылке дворяне, по баракам по переселенческим обретающиеся?
Засунул салфетку за воротник и закрыл ею галстук. «Зачем тогда и надевать было галстук-то?» — продолжал я недоумевать. Другую салфетку хозяин положил себе на колени. Серебряными вилками Василий Деомидович зацепил сочной капусты, поддерживая навильник малой вилкой, донес капусту до тарелки, ничего при этом не уронив ни на стол, ни на брюки. Затем он натаскал на тарелку всего помаленьку: и огурца, и помидор, и мясца, и яичка, и селедочки кусочек, все ладно и складно расположил на тарелке, веером, да так живописно, что в середке тарелки оказался красный маринованный помидор и три кружка луку. Натюрморт это в живописи называется.