Пока Париж спал
Это был начальник лагеря, он шел прямо к нему. Merde! Жан-Люк отвернулся обратно к рельсам. Господи, пожалуйста, молился он. Пожалуйста, пусть он уйдет.
Шаги становились все громче. Ближе. Рука Жан-Люка дрогнула, когда он вытащил лом и воткнул его теперь с другой стороны, будто пытаясь поправить рельс.
Он повернулся, чтобы посмотреть на Брюннера. Тот говорил с охранником. Раздался хриплый хохот. Затем они ушли прочь. Жан-Люк вернулся к рельсам, его руки все еще дрожали. Он должен был сделать это. Он переложил лом обратно на другую сторону и приготовился изо всех сил вытолкнуть рельс наружу.
Все произошло так быстро, что он даже не успел понять. Лом выскользнул у него из рук. Отскочил. Боль пронзила его щеку, будто ее порезал нож. Мужчина выронил из рук инструменты и схватился за раненную щеку. Кровь хлынула ему на руки. Он ничего не видел. Удар по ногам заставил его пошатнуться. Он вскрикнул.
Грубые руки оттащили его с путей и повели прочь. Затем двое мужчин подняли его и закинули в грузовик.
Глава 9
Шарлотта
Париж, 3 апреля 1944 года
– Опять ты опаздываешь.
Мама сунула мне кусок черствого хлеба, когда я выбегала из дома.
– Ты должна раньше вставать.
Она говорила одно и то же каждое утро, но, честно говоря, я считала, что подъем в 6:30 это достаточно рано. Дорога до госпиталя Божон в Клиши от нашего дома на улице Монторгейль неблизкая, но я не возражала – такой длинный путь заставлял меня почувствовать себя совсем взрослой в мои восемнадцать лет.
Это мама нашла мне работу. Она хотела, чтобы я не сидела дома и не «тратила свою жизнь на чтение», как она говорила. Еще она хотела получать дополнительные пайки. Папа сначала был против, чтобы я там работала – все-таки это немецкий госпиталь, но мама его уговорила. Она сказала, что я ведь не собираюсь раскрывать государственную тайну или сдавать соседей. Она добавила еще что-то о «спасении раненых» – это хорошее занятие для молодой женщины во время войны. Втайне я думала, что это работа больше подошла бы молодым мужчинам. Она бы заставила их подумать, прежде чем начинать войну. Как бы то ни было, не все пациенты в госпитале были немцами; там были и французские солдаты, видимо, те, что присоединились к немцам. В Париже было полно вербовочных пунктов.
Целыми днями я мыла полы, кормила с ложки раненых, которые ослепли или потеряли конечности, или просто сидела и слушала французских пациентов. Тяжелее всего было тем, кто потерял конечность, но все еще чувствовал ее и ту невыносимую боль, которую она причиняла. Один из докторов объяснил мне, что это называется «фантомно-болевой синдром». Ничто не могло облегчить их участь.
Меня потрясло, что все мужчины выглядят одинаково на больничной койке. Уязвимыми. Безобидными. Язык, на котором они говорили, был единственной возможностью понять, откуда они родом. Госпиталь работал по строгому распорядку, но попытки утешить пациентов поощрялись, и мне это нравилось, хоть я и хотела бы, чтобы это был не немецкий госпиталь. Вся ироничность моего положения была в том, что я помогала окрепнуть врагам, в то время как другие, более патриотичные французы, рисковали жизнью, чтобы добиться обратного.
Когда я наконец добралась до госпиталя в то утро, я подошла к шкафчику, достала свою форму, надела ее и посмотрелась в зеркало в полный рост, чтобы убедиться, что форма чистая и выглаженная. Я опаздывала, но не слишком, и я задержалась на минуту, разглядывая себя в зеркале. Лучше всего здесь подошло бы слово «плоская». Никаких выпуклостей или изгибов, которые могли бы указать на то, что я становлюсь женщиной. Четыре года оккупации оставили меня с глубоким чувством внутренней пустоты. Дело было не только в постоянном физическом голоде, но и в эмоциональном истощении. Я до смерти хотела жить полной жизнью. Я знала, что где-то там есть целый мир, где люди смеются, танцуют, выпивают, целуются, занимаются любовью, а я здесь все это пропускаю.
Я провела руками по груди, и в голове прозвучали мамины слова:
«Незачем тебе покупать лифчик».
Помню, как обрадовалась, когда у меня впервые началась менструация, и какое разочарование испытала, когда она прекратилась всего через три месяца, будто не понимая, зачем она вообще когда-то началась.
«Ты даже не представляешь, как тебе повезло, – говорила мама, – это просто проклятье».
Но я хотела, чтобы мое тело менялось, чтобы его касались в тех местах, которые я бы не осмелилась даже назвать.
Я повернулась и посмотрела на свое лицо. Попыталась улыбнуться. Да, так было намного лучше. Но мне не хотелось улыбаться, даже когда пациенты пытались заигрывать со мной.
Большинство из них были совсем не смешными, я только содрогалась, когда они отпускали свои глупые фразочки вроде «холодные руки, теплое сердце» или «мне нравится эта форма». Мне больше нравились те, что молчали, и мне было жаль тех, кто испытывал боль, но храбрился, сдерживая слезы, когда я помогала им сесть.
Я пригладила волосы. Как бы я хотела их вымыть. Они были сальными, но мыла было так мало, что мама выдавала мне его только раз в неделю. Краситься мне тоже не разрешалось, но на это мне было плевать. Мои ресницы были довольно длинными и темными, а когда я щипала себя за щеки, казалось, что я использую румяна.
– Allez! Allez! – Смотрительница ворвалась в раздевалку. Она посмотрела на мое отражение в зеркале, а я посмотрела на ее. Это создавало приятную дистанцию между нами.
– Некогда любоваться собой, – холодно произнесла она, – есть работа, которую надо делать.
– Простите, – пробормотала я, забирая швабру и ведро у нее из рук.
Глава 10
Жан-Люк
Париж, 3 апреля 1994 года
– Ruhig zu halten!
Жан-Люку в рот засунули кусок кожи. Он сжал его изо всех сил, чтобы подавить крик. О, господи, что они делали с ним? Казалось, они режут ему лицо.
Его сердце бешено застучало, когда он все вспомнил. Брюннер, орущий за его спиной. Лом. Блеск металла перед глазами за секунду до того, как он ударил его по лицу, потом удар по ноге. Кто-то бил его? Поняли ли они, что он делал? Как они могли догадаться? Они не могли понять, что он пытался повредить пути. Или могли? Боже, а что, если и правда?
Серебристый блеск какого-то металлического предмета привлек его взгляд, когда он посмотрел на люминесцентную лампу. Предмет приближался к его лицу. Он выплюнул кусок кожи и закричал.
– Ruhig zu halten! – снова крикнул кто-то. – Halte ihn fest!
У него закружилась голова. Появились расплывчатые лица, их сменил ослепляющий белый свет. Запах хлорки и дезинфицирующего средства стоял у него в горле, провоцируя рвотные позывы. Все немецкие слова исчезли из его пульсирующей от боли головы.
– Пожалуйста, – умолял он, – хватит, хватит. Я говорю вам…
– Es ist aus. Вот и все.
Все? Они закончили с ним. Он гадал, что успел им сказать. Он знал, что бормотал что-то, плакал, умолял. Его глаза были влажными, а во рту пересохло. Боль в одной стороне лица была острой, будто туда вонзался острый нож, а боль в ноге заставляла его дрожать. Внезапно ему стало очень холодно. Сильная дрожь охватила все тело. Вот бы кто-нибудь накрыл его одеялом.
Кто-то сжал его плечи и потянул вверх, будто пытаясь посадить. Он хотел поднять голову, но его били судороги, и он не мог контролировать свои движения. Он почувствовал руку на затылке. Стакан с водой, прижатый к губам. Жан-Люк сделал глоток и понял, что кто-то положил три таблетки ему в ладонь. Он смотрел, как они то появлялись, то исчезали в его дрожащей руке. Они были белые, но он понятия не имел, что это.
– Болеутоляющие, – произнес голос с немецким акцентом.
Он проглотил все три, запил водой и закрыл глаза, тяжело выдыхая от боли и молясь, чтобы таблетки скорее подействовали.