Долина забвения
— Мне все равно! — закричала я. — Ты должна мне помочь!
Волшебная Горлянка уставилась на меня, открыв рот от удивления:
— Тебе плевать, если меня будут пытать, а потом убьют? Что за девочка из тебя выросла? Какая же ты эгоистка!
Она вышла из комнаты.
Мне стало стыдно. Когда-то она была моей единственной подругой. Я не могла объяснить ей, как же мне страшно. Я никогда никому не показывала ни страха, ни слабости. Я привыкла к тому, что мать немедленно разрешала любое затруднительное положение. Я хотела излить Волшебной Горлянке все, что я чувствовала: что мать недостаточно волновалась за меня, проявила глупость и поверила лжецу. Она всегда ему верила, потому что любила его больше, чем меня. Возможно ли, что она поплыла на корабле вместе с ним? Вернется ли она? Она же обещала!
Я осмотрелась вокруг, изучая свою тюрьму: маленькая комнатка, дешевая, поломанная мебель, уже не подлежащая ремонту. Что за клиенты у этого дома? Я отметила про себя все недостатки комнаты, чтобы потом пожаловаться матери, как велики были мои страдания. Матрас на кровати — тонкий, свалявшийся. Портьеры — выцветшие, заляпанные. Ножка у чайного столика скривилась, а на его поверхности виднелись следы от воды, обожженные пятна. Он годился только на дрова. У вазы, покрытой потрескавшейся кракелированной эмалью, была настоящая трещина. С потолка отваливалась штукатурка, лампы на стенах висели криво. На ковре из оранжевой и темно-синей шерсти были вытканы обычные символы ученых, но половину из них невозможно было прочитать: их съела моль или они протерлись до основы. На сиденьях шатких кресел в западном стиле обтрепалась обивка. В горле у меня застрял комок. Неужели мама и правда на борту корабля? Перепугалась ли она до смерти от того, что меня нет?
Я все еще была в ненавистной мне бело-синей матроске и юбке — «доказательствах моей патриотичности», как сказал Фэруэтер. Злодей заставил меня страдать, потому что знал, что я его ненавидела.
В глубине гардероба я заметила маленькую пару украшенных вышивкой туфелек, таких изношенных, что поверх стершегося белого и розового шелка проступали грубые нити основы. Задники туфель были полностью стоптаны. Их сделали на миниатюрную ножку. А девушка, которая их носила, должно быть, засовывала в туфли только пальцы ног, и ей приходилось ходить на цыпочках, чтобы со стороны казалось, что ей бинтовали ноги. Может быть, когда никто не видел, она опускала пятки на задники, чтобы немного отдохнуть? Почему девушка оставила туфли здесь, вместо того чтобы их выкинуть? Их уже нельзя было починить. Я представила ее себе: грустную, с большими стопами, жидкими волосами и серым цветом лица, изношенную, будто эти туфли. Девушку, которую собирались выкинуть, потому что она уже никому не была нужна. Мне стало дурно. Туфли лежали там как предзнаменование — я стану такой девушкой. Мадам никогда не позволит мне уйти. Я открыла окно и выбросила туфли на улицу. Послышался вскрик, и я выглянула наружу. Девочка-нищенка потирала голову. Потом, схватив туфли и прижав их к груди, она виновато посмотрела на меня и убежала прочь, будто воришка.
Я попыталась вспомнить, было ли у матери на лице виноватое выражение, когда я ее покидала. Если так, то это могло подтвердить, что она была в курсе плана Фэруэтера. Когда я угрожала ей, что останусь в Шанхае вместе с Карлоттой, она могла использовать мои слова как повод уехать одной. Она могла успокоить себя тем, что я сама хотела остаться. Я попыталась припомнить другие детали наших разговоров, чем я ей угрожала, что она мне обещала, как я кричала на нее, когда она меня расстраивала. Где-то в этих деталях скрывалась причина, по которой я оказалась здесь.
Я заметила рядом со шкафом свой дорожный сундук. Его содержимое может прояснить намерения матери. Если там окажется одежда для моей новой жизни, это и вправду будет означать, что она меня бросила. А если там ее одежда — значит, мать просто обманули. Я сняла с шеи серебристую цепочку, на которой висел ключ от сундука. Задержала дыхание. И с радостным облегчением выдохнула, когда увидела на самом верху флакон с любимыми духами матери — из гималайского розового масла. Я погладила ее лисью накидку. Под ней лежало любимое платье мамы — сиреневое, в нем она как-то выбралась в Шанхайский клуб, где просто прошла через зал и села за столик человека, слишком богатого и знатного, чтобы сказать ей, что женщинам в клуб нельзя. Вызывающе дерзкое платье я повесила на ручку шкафа, а под платьем поставила на пол пару маминых туфель на высоком каблуке. Жутковатая картина получилась: будто мама стала безголовым призраком. Под платьем и туфлями лежала перламутровая шкатулка с моими украшениями: два браслета, золотой медальон и аметистовые кольцо с ожерельем. Открыв еще одну шкатулку, я обнаружила в ней кусочки янтаря — отвергнутый мной подарок на мой восьмой день рождения. В сундуке лежало еще два свитка: один короткий, другой длинный. Я развернула ткань, в которую они были обернуты. Оказалось, что это не свитки, а холсты с картинами, написанными маслом. Сначала я развернула на полу больший свиток.
Им оказался портрет молодой мамы. Эту картину я нашла сразу после моего восьмого дня рождения, когда искала письмо, которое она только что получила и которое так сильно ее расстроило. Я успела лишь мельком взглянуть на картину и сразу положила обратно. Но сейчас, когда я стала внимательно ее рассматривать, мне стало странно неуютно — будто я узнала ужасный мамин секрет, который для меня было опасно знать, или секрет, который касался меня. Мать запрокинула голову, показывая ноздри. Рот у нее был закрыт, и она не улыбалась. Казалось, будто кто-то бросил ей вызов и она без колебаний приняла его. Возможно, она сама боялась того, что сделала, но пыталась скрыть свой страх. Она широко распахнула глаза, а зрачки у нее стали такими большими, что глаза казались почти черными. Взгляд испуганной кошки. Вот какой она была до того, как научилась скрывать свои чувства за показной уверенностью в себе. Кто же рисовал ее, наслаждаясь выражением страха у нее на лице?
Картина напоминала европейские портреты, которые заказывали себе богатые шанхайцы. Они хотели обладать последними модными новинками, какими наслаждались европейцы, пусть даже на них были изображены чужие предки в напудренных париках и их украшенные лентами детишки со спаниелями и зайцами. Такие портреты часто украшали гостиные в отелях и цветочных домах высшего класса. Мать высмеивала подобные картины как жалкие потуги на искусство.
— Портрет, — говорила она, — должен писаться с живого человека, тогда он будет выражать его истинный дух.
Она задержала дыхание, когда этот портрет был готов. Чем дольше я вглядывалась в ее лицо, тем больше я видела, и чем больше я видела — тем более противоречивым оно становилось. Я видела храбрость, затем страх. В ней проявлялось что-то непонятное, свойственное ей от природы, и я видела, что этим качеством она обладала уже в юном возрасте. А потом я поняла, что это — высокомерие. Она всегда считала себя лучше других и, соответственно, умнее. Она считала, что никогда не ошибается. Чем больше люди ее осуждали, тем больше она осуждала их. Прогуливаясь в парке, мы встречались со множеством таких «осуждающих». Они сразу узнавали ее: «Белая мадам». Мать медленно окидывала их оценивающим взглядом, а потом с отвращением фыркала, от чего мне всегда хотелось рассмеяться, потому что удостоившиеся такого взгляда прохожие всегда теряли дар речи.
Обычно она не обращала внимания на людей, которые ее оскорбили. Но в тот день, когда она получила последнее письмо от Лу Шина, она не смогла сдержать безудержный гнев.
— Ты знаешь, что такое мораль, Вайолет? Это правила, которые установили другие люди. Знаешь, что такое сознательность? Это данная нам свобода самим определять, что правильно, а что нет. У тебя тоже есть эта свобода, и никто не может отнять ее у тебя. Всякий раз, когда кто-то тебя не одобряет, не обращай на это внимания. Только ты сама можешь судить о своих решениях и действиях… — она все продолжала и продолжала говорить, будто письмо вскрыло старую рану и ей пришлось промывать ее ядом.