Священная ложь
– А ты с кем?
– А я ни с кем. Лесби в целом нормальные, просто держатся сами по себе. На занятиях мы иногда пересекаемся. Они всегда исправно делают уроки, читают книжки, и все такое. В общем, пытаются наладить жизнь. Хотя тоже себе на уме. Короче, не знаю… Здесь нет никого, с кем можно было бы спокойно поболтать по душам.
– А как же я?
Энджел качает головой.
– С тобой еще неясно. Я пока не решила.
– Как будто у тебя есть варианты и ты можешь меня прогнать, если надоем.
– Могу. Просидишь здесь столько же, сколько я, – тоже начнешь командовать.
– А тебе сколько еще сидеть?
– Не лезь.
– Что?
– Не твое дело. Это личное.
– Угу, личное, – хмыкаю я.
– Что тебя не устраивает?
– Господи, я слышу, как ты ночами писаешь в унитаз. Какие тут могут быть личные дела?
– Поэтому я предпочитаю держать в тайне все, что только можно. Не все такие болтушки, как ты.
– Ладно, секретничай, Пиписька, – хмыкаю я. – Теперь буду так тебя называть. Сама напросилась.
Энджел щурится – видимо, хочет улыбнуться, но тут же берет себя в руки.
– Вот что еще важно, – продолжает она. – Пора уже сменить словарный запас.
– Это как?
– Хватит разговаривать таким тоном, словно ты в церкви. Здесь так не говорят. «Господи!» – передразнивает она. – Как будто ты из машины времени вылезла.
– Но я не знаю никаких ругательств.
– Я тебе сейчас целый список составлю!
Энджел встает, вырывает листок из тетрадки и огрызком карандаша выводит пять или шесть слов. Потом протягивает мне.
– Я не умею читать, – приходится напомнить ей.
– Даже буквы не знаешь?
– Не все.
Энджел задумчиво кривит губы.
– Ладно, давай так.
Она тыкает пальцем в первое слово и произносит его по слогам, заставляя повторить. Сердце колотится – не только от того, что изо рта вылетают дьявольские слова, но и потому, что меня впервые учат читать после Берти.
– Просто запомни, и все будет хорошо.
– Почему ты мне помогаешь? – спрашиваю я.
– Чтобы потом меньше болела голова. Если влипнешь в беду, не хлопай ресницами и не жди от меня помощи. Потому что я в твои дела лезть не буду. И еще одно. Если не понимаешь, о чем речь, молчи. Не говори ни слова. Иначе точно влипнешь.
– Например?
– Ну, например, если делают так… – Она складывает пальцы в круг. – Так спрашивают, не лесби ли ты.
– Что?
– Не нравятся ли тебе девочки. А еще могут спросить, как тебя зовут. Если Бритни – значит, тебя хотят завалить в койку, потому что так называют сучку, с которой можно переспать. Кэнди – трусиха, а Триша – у которой есть чем торговать.
– Господи, – ошеломленно шепчу я.
Просто голова идет кругом.
Энджел выразительно хмурится.
– То есть… – Я зажмуриваюсь, вспоминая ее список. – Вот дерьмо!
– Уже лучше.
– Я, наверное, никогда в жизни не рискну спросить, нравятся ли кому девушки, – говорю я. – Как думаешь?
– Без вариантов, – хмыкает Энджел.
– Вообще-то я пошутила, – отвечаю я. – Ты когда-нибудь смеешься? Даже я смеюсь, хотя у меня больше поводов для грусти, чем у тебя. Штук, наверное, десять…
Я поднимаю руки и выразительно гляжу на отсутствующие пальцы.
Энджел продолжает, не слушая:
– Скоро тебе придется решать, к какой банде прибиться. Думаю, лучше всего тебе будет с христианками.
– Я не христианка.
– И что? Тебе с ними явно по пути. Религия у тебя все-таки в крови. Уж поверь, спустя неделю начнешь цитировать Книгу Иова и рассказывать мне о деяниях Иисуса. Я через это проходила…
– Тебя тоже воспитывали в вере, да?
Энджел кивает.
– Да, у нас в семье все были верующими. Особенно… дядя.
Я не спрашиваю, тот ли это дядя, за убийство которого она сидит.
– А как они выглядят – христианки?
– Как Трейси, – говорит Энджел. – Ну, ты поняла – словно все время притворяются.
– В смысле?
– Те, которые глупышки, принимают всё за чистую монету, потому что напуганы и всерьез хотят прощения. А те, что поумнее, корчат из себя святош, чтобы получить свое условно-досрочное. Вот и вся религия. Сплошной расчет.
– Ты уверена?
– Я вижу врунов насквозь. Они все такие. Лгут всегда, даже самим себе, – добавляет Энджел вполголоса. – Уж это они умеют, как никто другой.
Глава 16
Я иногда задумываюсь: а зачем вообще нужна тюрьма? Она же не способствует правосудию. У Филипа Ланкастера не срастутся быстрее кости оттого, что я заперта здесь, да и я не исправлюсь. Это лишь наказание – чтобы я могла посидеть, поразмыслить над тяжестью своих проступков. Почувствовать, как поджимает сердце всякий раз, когда вспоминаю кровь Филипа на свежем снегу; помучиться угрызениями совести за то, что по моей вине случилось с Джудом и Констанс.
«Ты не сделала ничего дурного», – говорит Энджел, когда я принимаюсь жаловаться, но я-то знаю, что это не так, что всего этого не должно было случиться. И начинаю думать: почему вообще так вышло? Не только со мной, но и со всей Общиной? Отчего наши руки, предназначенные для возделывания земли и молитв, вдруг стали причинять боль?
Ведь изначально предполагалось другое. Мы искренне верили, что изменим жизнь к лучшему.
До переезда в Общину никто не принял бы нас за святых. Мои родители всегда были довольно странными, себе на уме, но я в силу детского возраста не замечала. Дни у меня текли по заведенному расписанию: съесть утром хлопья, посмотреть, как мать стирает белье, дождаться вечером с работы отца. Мать расстегивала молнию на его желтом комбинезоне, и отец вылезал из него как из ракушки, а потом снимал белую от высохшего пота рубашку.
Наш убогий мирок ограничивался трейлерным парком, где стояли машины со всей округи и на пухлых ножках бегала соседская ребятня в замусоленной одежде. Мы собирались у ржавых качелей и помятой горки, которая грохотала всякий раз, когда по ней кто-то скатывался. Смотреть вокруг было не на что: зимой весь район засыпало бурым снегом, а летом выползали сорняки выше головы. Единственное, что нас радовало, – это вид на горы, такие большие, что замирало сердце от их величия, да старая яблоня в самом центре трейлерного парка.
В тот день, когда отец впервые привел к нам Пророка, листья яблони горели серебром в ярком солнечном свете, а незрелые плоды висели зелеными шарами размером с мой кулак. Я прыгала вокруг дерева, пытаясь дотянуться до самого нижнего – просто чтобы посмотреть, смогу ли достать.
Вдруг появилась чья-то рука и сорвала яблоко. Черенок был еще зеленым, крепким. Незнакомцу пришлось дернуть так сильно, что дерево вздрогнуло и замахало ветками, словно в порыве гнева.
Надо мной нависло лицо мужчины с каменными глазами, который, весь заросший бородой, глядел на меня сквозь пожелтевшие толстые очки. Совсем непримечательный на вид, как любой пузатый папаша в округе, гонявший на древнем пикапе и на полную громкость смотревший телевизор.
– Вот, возьми, – сказал незнакомец, держа яблоко за черенок.
Я протянула руку, и он положил яблоко мне в ладонь. Я растерянно погладила твердый бочок.
– Ты же не будешь его есть? – спросил вдруг незнакомец. – Оно неспелое. И совсем невкусное.
Он выхватил яблоко у меня из рук, закинул в рот целиком и, уставившись на меня, громко захрустел мякотью.
Сетчатая дверь со скрипом отворилась. На заднем крыльце стоял отец. Он сказал нечто очень странное. Что этот человек – святой. Что я должна во всем его слушаться. И верить каждому его слову.
Потому что он разговаривает с самим Господом.
Глава 17
Я шагаю на обед вместе с Энджел и Рашидой. С некоторых пор я спокойна даже без Энджел. Местные обходят меня стороной – во многом, как ни странно, из-за ботинок.
Из-за рук мне выдали ботинки на липучках, а Энджел сказала, что их дают тем, кому нельзя носить обычную для тюрьмы обувь. Тем, кто может убить за один лишь косой взгляд. Тем, кому не положены шнурки, потому что они запросто могут на них повеситься или использовать как удавку.