Тахо
Как всегда, воспоминание о родителях обострило до крайности отвращение Сантолальи к войне. Это было свыше всякой меры: уже два года он разлучен с семьей, не видел их, не имел достоверных известий, и все это, думалось, из-за идиотского расчета, что Мадрид падет сразу. Одинокие, скольким лишениям и опасностям подвергались они там на каждом шагу!
Но затем, возбужденный до крайности, он спросил себя: «А по какому праву жалуюсь я на то, что война затянулась и никак не окончится, если днями напролет только и делаю, что плюю в потолок среди окопавшихся идиотов, в то время как сражаются и тысячами гибнут другие?» Еще раз задался он этим вопросом и тогда решил – «не откладывая в долгий ящик», «лучше сегодня, чем завтра», «безотлагательно, теперь же» – выполнить то, что уже неоднократно обдумывал: подать прошение о переводе добровольцем в одну из ударных частей. (Каково будет изумление деда при этом известии!) Решение даже вернуло ему хорошее настроение. Остаток дня он провел посвистывая, набрасывая черновики, и наконец к вечеру подал по инстанции рапорт по всей форме.
Капитан Молина посмотрел на него со странной смесью любопытства, недоверия, смущения и ехидства во взгляде:
– Что на тебя нашло?
– Ничего, я по горло сыт этим местом.
– Но послушай, ведь все уже идет к концу, не делай глупостей.
– Это не глупость. Я уже устал, – повторил он с извиняющейся улыбкой.
Все уставились на него, как на редкого чудака. Ирибарне сказал:
– Лейтенант Сантолалья, похоже, вошел во вкус.
Он не ответил, лишь бросил презрительный взгляд.
Таким образом, прошение его двинулось по инстанциям, и Сантолалья, успокоенный, даже радостный, стал ожидать перевода.
Между тем, однако, близилась развязка: сначала возникли слухи, беспокойство, начались расправы и чистки, кампания стала казаться временами простой карательной операцией, республиканские войска отступали к Франции, и наконец, в один прекрасный день, поутру, их часть тоже снялась с места и двинулась в наступление без единого выстрела.
Война окончилась.
IV
Встав с постели и распахнув окно спальни, Сантолалья пообещал себе: «Все! Сегодня – последний срок!» Утро было свежее, очень голубое; напротив отчетливо выделялась на фоне неба громада Алькасара… «Во что бы то ни стало – сегодня», – повторил он, заводя ручные часы; он отправится в институт, проведет занятие по географии, а потом, еще до обеда, пойдет и разделается с этим, покончит раз и навсегда со своим обязательством. Пора уже: он достаточно давал себе времени и предоставлял отсрочек, но нельзя было и дальше откладывать этот акт милосердия, свершить который торжественно поклялся он перед своей совестью. Сантолалья обещал себе посетить семью несчастной жертвы, милисиано Анастасио Лопеса Рубиелоса, с которым столкнул его злой рок на Арагонском фронте августовским днем тридцать восьмого года. Шел уже сорок первый, а он так еще и не выполнил обет, данный себе в наказание сразу по окончании войны, когда казалось, что придется на этом пути столкнуться со множеством трудностей. «Я должен разыскать, – поклялся он тогда в душе, – я должен разыскать его родных; узнать, кто они, где живут, и сделать все, что смогу, дабы облегчить их судьбу». Но в первую очередь, разумеется, пришлось заниматься своей семьей и – будь оно неладно! – самим собой.
Едва война окончилась, Сантолалья сразу отправился к родителям. В Мадрид он прибыл без предупреждения; медленно, нехотя, словно оттягивая близкую теперь минуту свидания, поднялся по лестнице до квартиры сестры и, еще не коснувшись звонка, увидел, как открывается дверь: в темноте блеснул из-за стекол очков полный ужаса, а затем радости взгляд отца; упав к нему на шею, Сантолалья услышал глухой шепот: «Ты напугал меня, мальчик, военной формой!» В его объятиях, неразрывных и долгих, Сантолалья почувствовал, что близок к агонии: взор отца, мгновенная вспышка ужаса на утонченном лице немолодого образованного человека, был точной копией взгляда оцепеневшего милисиано, застигнутого и убитого в винограднике! Все еще не разжимая рук, он ощутил вдруг, как отчужден, как страшно далек от этого немолодого образованного человека. Словно обессилев, Сантолалья рухнул в стоявшее поблизости кресло… «Ты напугал меня, мальчик…» Но каким покоем и надеждой светилось теперь лицо отца, исхудалого, постаревшего, даже очень, но улыбающегося и счастливого близостью сына! И только в глазах его в свою очередь тоже читалось сострадание. Сантолалья спросил: «А мама?» Мать куда-то вышла, но должна была вскоре прийти; она отправилась за чем-то вместе с сестрой. И оба вновь замолчали, сидя лицом к лицу.
Беседуя наедине, мать, как всегда, ввела его в курс домашних дел. «Ты какой-то другой, сыночек, – говорила она, пожирая его глазами и крепко держа за руку. – Ты изменился, изменился». Он ничего не отвечал, только смотрел на ее поседевшую голову, на согбенную, побежденную временем спину, на дряблую шею, и чувствовал, как сжимается грудь. Ему было больно слышать лихорадочную трескотню матери, некогда такой уверенной в себе, благородно-сдержанной… Но это было лишь при первой встрече: потом она вновь проявила всегдашнюю рассудительность (хотя и была, увы, совершенно надломлена), когда принялась рассказывать ему во всех подробностях, как они жили, как смогли уцелеть, переждать самые черные дни. «Лишь знакомства отца, – объясняла она, – спасли нас от опасности, которая нависла над нами после бегства твоего зятя…» В течение всей войны отец проработал на какой-то канцелярской должности в системе снабжения. «И вообрази, сынок, его оставили там и сейчас!… Ладно, – заключила она, – теперь у нас все пойдет по-другому: ты – офицер, да и дед всегда сможет помочь…» А дед,как всегда, петушился: «Какова закалка, сынок! Слегка, вроде, осунулся, погрустнел, а в остальном все такой же!»
Сантолалья рассказал матери о происшествии с милисиано; решился рассказать, ибо чувствовал в том мучительную потребность. Он начал повествование с видом человека, который описывает любопытный случай, не придавая ему особенного значения, и подчеркивал главным образом элементы случайности и риска, но вскоре заметил по ее испуганным глазам, что она уловила скрытое под спудом раскаяние, и, отбросив притворство, жалкий, закончил, сбиваясь, свою историю. Слушая сына, мать не проронила ни слова; да он и не нуждался в этом; достаточно было ее внимания. Но когда, до конца излив душу, Сантолалья достал из кармана документ Анастасио и поставил перед ее глазами фотографию парня, она побледнела и зарыдала. Боже всесильный! Куда подевалась былая ее выдержка? Они обнялись; Сантолалья поспешил раскрыть ей намерение сблизиться с семьей убитого и предложить им в компенсацию свою скромную помощь, и мать горячо одобрила его решение: «Конечно, конечно, сынок!»
Но до того, как заняться этим, пришлось устраивать собственную судьбу. Он добился места на кафедре Толедского института, демобилизовался из армии, и наконец, хвала Господу, семья снова после всего пережитого собралась в стенах старого дома. И уже тогда, обретя покой, войдя в нормальное течение жизни, Педро Сантолалья составил подробный план поэтапных и – надеялся он – плодотворных поисков этой несчастной семьи: списки горожан, старая перепись избирателей, управление военного округа, отдел выдачи удостоверений личности, картотека и списки полиции… Впрочем, столько хлопот не понадобилось, и розыск, по счастливой случайности, оказался совсем не сложным; при первых же предпринятых шагах он натолкнулся на имя Анастасио Лопеса Рубиелоса, сверил остальные данные и записал место жительства. Теперь оставалось лишь набраться смелости и довести до конца решенное.
«Сегодня – последний срок!» – сказал он себе тем утром, окунувшись с балкона в ослепительный день. Больше не было ни повода, ни причины откладывать далее исполнение своего намерения. Жизнь для него вновь улеглась в жесткое русло обыденщины; внешне все было как до войны, но деду приходилось занимать свое свободное время, другими словами – весь день, мелочными и нередко унизительными хлопотами, связанными с покупкой масла, хлеба и сахара; отцу – проводить за столом нескончаемые часы, переписывая изящным почерком бумаги какому-то нотариусу; мать без передышки крутилась по хозяйству и только вздыхала; а он сам, и без того всегда молчаливый, совсем замкнулся, был неизменно хмур, озабочен преподавательской рутиной и ничтожными институтскими интригами. Нет, во что бы то ни стало – сегодня! Какое облегчение он почувствует, когда скинет наконец с плеч этот груз! Сантолалья понимал, что с его стороны все это глупо («странный я тип»), ведь никто другой не стал бы так терзаться раскаяньем, но… плевать он хотел на это! Ему по крайней мере станет намного легче. Да, сегодня, только сегодня!