Про Лису (Сборник) (СИ)
Еще одна секунда, решившая жизнь. С фотографии, которую Генерал приложил к удостоверению и снова сунул в карман — у сердца, сверкнула улыбкой Лиса.
— Можете проезжать, — сказал постовой, вытянувшись в струну.
И Пианист, чувствуя страшное жжение где-то в груди, вдруг подумал, что это оттого, что он не дышит. Осторожно втянул носом воздух. Жжение не стало меньше. Зато понял — это та самая фотография, на которой Лиса вдвоем с Генералом. Он все еще помнил, как они уходили куда-то в сторону с фотографом после того, как был отдан приказ увести пленных. Оказывается, помнил. Оказывается, не забыл.
Несколькими часами позднее кюбельваген был сожжен на берегу Корреза далеко от города.
— С вашей стороны это месть? — спросил его Генерал в один из тех дней, когда они следовали вчетвером на запад, куда вел их Лионец.
— Месть слишком мелко, — с улыбкой ответил Пианист. — Мне нравится слово «возмездие».
— Громко и витиевато. Не для нас с вами.
— Отчего нет?
— Мое имя, если и упомянут, то в связи с бесславным пленом, провалом порученного задания и гибелью. Ваше, боюсь, тоже предадут забвению. Согласились бы на мои условия, играли бы сейчас где-то. А вместо этого торчите в канаве, теряете время. И мы оба с вами понимаем, чем это все закончится.
— Вас передадут британцам, — отрезал Пианист. — В этом все заинтересованы.
Спустя несколько дней Лионец застрелил Генерала.
Приговора никто не выносил. Суда не было. И никто не думал о том, что сам Лионец питает к Генералу нечто сродни ненависти — лагерный паек и сломанная нога не располагают к сочувствию. Но выстрел был сделан не из мести и не во имя возмездия. Попытка к бегству. Лионец сначала выстрелил, потом уже подумал. Евреев из Тюля вывезли в положенный срок и без Генерала. Группа Лионца освободила их уже в пути и переправила в горный район, где проще было их укрывать. Но в июне 1944 года, вскоре после высадки союзников в Нормандии, группа Лионца была уничтожена. Их связь с Пианистом оборвалась задолго до этого. Он тоже ушел на юго-запад.
И больше уже не мог забыть.
Запах сигаретного дыма и привкус табака слизывали с языка вкус и аромат ее духов.
Будто вытравливали ее из его тела. Следы физического соприкосновения позже смоются в горячей ванне, которая ждет его в гостинице. Но забыть уже будет нельзя. Пианист никогда и не забывал, обманывая себя. Даже считая ее шлюхой, продавшей себя врагу, он всегда цеплялся за ее взгляд на фотографии с Генералом. Почему-то ему казалось, что оттуда она смотрит на него.
Фотография все еще лежала в бумажнике. Он согнул ее так, что немец оказался с другой стороны. Отрезать его совсем не решился. Пианист почти никогда не доставал этого снимка — к чему? Он и так, едва закрывал глаза, ясно видел ее лицо.
Он и так… был наполнен ею. Она продолжала жить с ним все эти годы. После шталага — в особенности. Наверное, именно тогда он застыл — одеревенел. Не пускал в себя никаких чувств. Потому что, если бы начал чувствовать, его бы не стало. Как всякое живое существо, Пианист боялся боли. Душевной более, чем физической.
Теперь он знал правду.
Знал, для чего: для чего Генерал, для чего все… И от этого на какое-то мгновение стало по-настоящему страшно. От этого и от вопроса «а если бы…»
Если бы можно было все изменить?
Если бы не плен.
Если бы не война.
Если бы не его молчание.
Если бы не ее отвага.
Странное и страшное осознание, что это она спасала его… в каждом из тех людей на коллективном фото с французскими военнопленными, которые наверняка получили такие же удостоверения, как удостоверение Франсуа Диздье — в каждом из них она спасала его. Даже когда сама не догадывалась об этом.
Если бы не этот проклятый поезд, который увозил ее в Брест!
Если бы не эта чертова сигарета, кончик которой едва тлел!
Если бы он ее не любил!
Холодный рассветный воздух на вокзале, когда весь мир был подернут сиреневым полумраком их нового расставания, прояснял мысли.
Пианист любил Лису. Прежде этого казалось недостаточно. Теперь только это еще и оставалось, когда слетела вся шелуха.
Но было еще кое-что, что только в это утро ворвалось в его мысли, разрушая все барьеры памяти и обстоятельств.
Удивительное открытие: Пианист не жил без Лисы. Ни минуты не отделяя ее от себя. Никогда. Словно оставляя ее внутри, изнанкой, не произнося имени, не видя годами… Иначе давно бы прошло. А не проходило. Всю жизнь таилось в ошметках души, на закоулках сознания, искаженными тенями в душных барах, где приходилось играть. Мешая во всем. И при этом спасая раз за разом.
Все его хваленое везение — чтобы встретить ее сейчас. Чтобы встречать ее: в кабаре, на сцене, в «Томном еноте», в шталаге, в поезде. Раз за разом. Чтобы одна из встреч оказалась той самой. Чтобы, наконец, понять, что он может все изменить. В его силах все изменить.
Ждала ли Лиса?
Гудок поезда и грохот от вагона заставили Пианиста очнуться. Он вздрогнул и обернулся к проводнику, убиравшему лестницу.
— Передумали? — спросил тот, когда Пианист жестом попросил обождать.
— Рано вышел, — отмахнулся он.
Хотя в действительности и сам прекрасно понимал, что опаздывал. Везде и всегда. Кого в том винить?
Он прошел узким коридором к ее купе, которое покинул несколькими минутами ранее, продолжая сжимать в руке ручку чемодана. Тот все так же прибивал к земле тяжестью горечи.
Выпустил ее он только тогда, когда увидел Лису. С безумными перепуганными глазами она мчалась по коридору. Мчалась к нему. Мчалась за ним. Чемодан глухо ударился о ковер на полу, но этого Пианист уже не слышал. Он вцепился пальцами в ее тонкие плечи и прохрипел, задыхаясь:
— Ты сумасшедшая! Я всегда знал, что в тебе ума не больше, чем у курицы. Но даже мне не приходило в голову, что все настолько плохо! Вообразила себя Матой Хари? Или кем там еще? Чем, кроме подделки удостоверений, ты еще занималась, идиотка?
Она молчала. Лишь пальцы ее судорожно цеплялись за ткань пальто, да плечи тряслись от несдерживаемых рыданий. Пианист чертыхнулся. Прижал Лису к себе еще крепче, чуть приподнял над полом, перешагнул через чемодан и затащил ее в купе. Дверь за ними плотно закрылась. И только чемодан сиротливо остался валяться в коридоре до следующей станции, когда проводник стал разыскивать его владельца.
Четвертая новелла про Лису
Наидосаднейший парадокс человеческой сущности заключается в том, что лежащее на поверхности человеку не нужно, как бы хорошо оно ни было. Он стремится нырнуть поглубже в поисках того, что глазу не видно. И разочаровывается, ничего там не найдя. Впрочем, важна не находка, а поиск. Пианист, стоявший на кухне небольшой квартиры в Ренне и варивший кофе, ни в чем на свете не был так уверен, как в этом. На закатанные до локтя рукава белоснежной рубашки, заправленной в темно-серые брюки, брызнуло несколько капель, когда он переливал горячий напиток в чашку.
Кофе он пил крепкий и горький, без сахара и без изысков. После бессонных ночей вполне помогало работать. Ночи были бессонными по разным причинам.
Иногда крохотный оркестр, который он сколотил в первые же недели в Ренне, играл ночные концерты в баре у дурака Бернабе. Концерты были почти благотворительными — хозяин не только дурак, но и скряга. Но нужно же с чего-то начинать. Эти выступления давали чувство свободы. В опере Пианисту не нравилось. Оказывается, он не любил театра. Как не любил понятие академичности. А возвращение к аккомпанированию Пианист не считал возможным. Аккомпанировать кому-то после Лисы?
Чаще — мучили кошмары. Они приходили неизменно, заставляли просыпаться в холодном поту, чувствовать тяжесть темноты вокруг, прислушиваться к шорохам, которые оказывались только лишь шумом крови в ушах. Вставать среди ночи, чтобы не мешать Лисе, и идти варить кофе. А потом забывать про кофе, когда из спальной раздавался вопль — ей тоже снились кошмары. И он точно знал, что эти кошмары страшнее тех, что видел он.