Демидовы
— Э-эй! — раздался истошный крик. — Сюда!
Все сбежались на небольшую полянку. Близко склоняя факелы, разглядывали Марьин головной платок, весь изодранный, в пятнах крови. Передавали из рук в руки сулейку темного дерева на оборванной медной цепочке.
Перед домом Демидова гудела толпа. Трещали, брызгали искрами факелы.
Евдокия, простоволосая, разлохмаченная, сидела в своей светелке и, чуть покачиваясь, нашептывала песню про добра молодца, лебедушку и змею-разлучницу. Подле нее на полу стоял глиняный кувшин с кружкой.
Шваркнулась о стену дверь — на пороге стал Никита с сулейкой в руке. Потянул носом и в изумлении уставился на Евдокию.
— Ты… что? — запинаясь от гадливости и возмущения, спросил он. — Никак, пьяна?
Евдокия подняла на него мутные глаза, углядела сулеечку.
— A-а… сулеечка, — хихикнула она. — Хороша сулеечка… А цепка — дрянь, поганая цепка, свекрушко. Ну, иди сюда, посиди со мной, с бабой молодой. Муж-то мой хоть и живой, а нетути его… — Она пьяно рассмеялась и вдруг закричала жалобно, со слезами: — Пошто жизнь мою покалечили?! Пошто мужа меня лишил? Все деньги… — неожиданно спокойно и трезво сказала Евдокия, будто вместе с воплем вылетели из нее злоба и хмель. — Богачество, что в дом принесла, меня ж и губит. И Акинфушку. — И вновь закричала — Пес ты смердящий! Дьявол!
От удара Никитиного сапога кувшин с брагой разлетелся в пыль.
…Стоявшие подле демидовского дома часто закрестились, услышав истошный вон Евдокии.
— Пли! — срывая голос, гаркнул Акинфий, и двенадцать пушек, вытянутых в шеренгу, разом изрыгнули пламя.
Одну пушку разорвало. Развороченный ствол. отбросило, перевернулся лафет. Взрывом покалечило двух мастеров, одного убило.
Пока мертвого оттаскивали в сторону, а раненых перевязывали обрывками их же рубах, Акинфий осматривал развороченную пушку, спрашивал:
— Кто ствол отливал?
— Я… — кашлянул в кулак Гудилин.
— Почему разорвало?
— Может, чугун пузырчатый… — неуверенно отвечал пожилой мастер.
— А ты куда глядел, рассукин ты сын?! Из-за тебя человек загинул! — Он пнул ногой чугунный обломок. — Чтоб в точности мне причину установил! Заряжа-ай!.. Жалованье свое, — ткнул пальцем на убитого, — детям его отдашь!..
ПЛАВИЛЬНЫХ ДЕЛ МАСТЕР ГУДИЛИН, ИЗ ПРИПИСНЫХ КРЕСТЬЯН; ВНУК — АНДРЕЙ ФОМИЧ ГУДИЛИН, ТАКЖЕ ПЛАВИЛЬНЫХ ДЕЛ МАСТЕР НА НИЖНЕ-ТАГИЛЬСКОМ ЗАВОДЕ; ПРАПРАВНУК — СОВЕТСКИЙ МЕТАЛЛУРГ ЮРИЙ ПЕТРОВИЧ ГУДИЛИН.
Акинфия убитый больше не занимал — в поту таскал к пушкам картузы с порохом.
— Двойной заряд!
— Да что ты? — обомлели мастера. — Нешто можно?
— Давай! Кому сказано! — И выхватил у ближайшего горящий фитиль. — Всем в овраг!
— Да-a, это не Кузовлев-воевода… — говорили мастера, поднимаясь с земли.
Лишь Гудилин не поднялся. Лежал, уткнувшись в песчаный склон, и тихонько, по-ребячьи, подвывал на одной высокой поте.
Ранним туманным утром по дороге через ноля и перелески тянулся неторопливый обоз: десятка три телег, накрытых полукруглыми ивовыми навесами от дождя и солнца, в тени которых на соломе и мешках спали дети, старики — целые семьи. За телегами мычали привязанные коровы и телята.
Марья в изорванном платье спала на одной из телег, чуть прикрытая дерюгой. Рядом сидел белоголовый дед. Он потряс Марью за плечо, протянул берестяной туесок с водой:
— Ну-к, дочушка, полей…
Марья испуганно вскинулась, потом доверчиво взяла туесок, выпила, судорожно дергая горлом.
— Лежи, лежи, ишшо совсем слабая. Ты ить с нами уж пять ден едешь и все спишь да спишь.
— И зачем только спас меня, дедушка, заче-ем? — простопала она.
— Жизнь человеку бог дал, чтоб радоваться. Как птицы божьи, другое зверье… Нас вот гонют неведомо куда по-царскому указу, с родных мест оторвали. А мы — ничего…
— Радуетесь? — усмехнулась Марья.
— Живем, — с достоинством ответил дед.
Много дней прошло. Месяцы пролетели. Осень поджигала листву.
Никита восседал в возке рядом с Евдокией. Оба празднично одеты. На Никите новый кафтан с меховыми оторочками и серебряными пуговицами. На Евдокии цветастый платок, ожерелья, а на руках… кандалы. Подъезжали к заводам.
Никита смотрел по сторонам и видел сплошь вырубленные леса, белые срезы пней, пятна гари от огня углежогов. Где тот обетованный край, о котором рассказывал рудознатец Пантелей? Вокруг обугленная земля, вывороченные пни и корневища, дым и копоть.
— Знатная работа тут у Акишки, — бормотал Никита. — Без дела не сидит.
И вдруг он увидел несущегося во весь опор всадника.
— Акишка… — выдохнул Никита и перекрестился, и мутная слеза поползла в бороду. — Родимый мой… сердце мое, Акиша…
И Евдокия задрожала, вскинула вверх руки, скованные цепью, и закричала пронзительно, будто перед смертью:
— Акипфи-н-ий!
Он слетел с лошади и сперва бросился к отцу, плюхнулся перед телегой в грязь на колени.
— Батя… батяня… — И вдруг зарыдал глухо, будто хлынула из него почти двухлетняя, непомерная для человека усталость и тоска. И тряслись плечи и спина. — Батя-а… здравству-уй…
Никита сполз с телеги и сам стал на колени и обнял сына, прижал к себе, накрыл его голову своей большущей, черной бородой:
— Что, Акишка, худо было? Я знаю, знаю… Ничо, ничо, поплачь, поплачь — полегчает. Ты у меня молодец, Акишка. Завод-то дымит? За то великое спасибо тебе от царя Петра Лексеича… от всего отечества русского…
ЗА СВОЮ ЖИЗНЬ ОТЕЦ И СЫН ДЕМИДОВЫ ОСНОВАЛИ НА УРАЛЕ И АЛТАЕ ПЯТЬДЕСЯТ ОДИН МЕТАЛЛУРГИЧЕСКИЙ ЗАВОД, НЕ СЧИТАЯ РУДНИКОВ И ПРИИСКОВ. РОССИЯ СТАЛА НЕЗАВИСИМОЙ ОТ ВВОЗА ИНОСТРАННОГО ЧУГУНА И ЖЕЛЕЗА И САМА СТАЛА ПРОДАВАТЬ ЕВРОПЕ МЕТАЛЛ.
Евдокия кусала губы, чтоб не разреветься в голос, и вся дрожала, и цепь, сковавшая ей руки, глухо позвякивала.
— Теперь вон с женой своей поцелуйся. Я ее к тебе в цепи привез. А за что, про то она тебе сама расскажет. — Никита подтолкнул сына к жене.
Заплаканный Акинфий, ничего не понимая, обнял Евдокию.
Простор могучей реки открылся им внезапно. Тугие, пологие волны медленно катили вдаль. А на другом берегу, низком и песчаном, стеной стоял кедровый и сосновый лес, будто солдаты в строю. Задние телеги переселенцев еще подтягивались к перевозу, а мужики сгрудились на высоком берегу, крестились, сняв шапки.
— За энтими лесами и Урал начинается.
— Дошли, слава тебе господи, не подохли.
Вечерело. Прямо у перевоза переселенцы разбили свои табор — затопили костры, готовили ужин, чинили телеги, сбруи, износившуюся одежду. Где-то, собравшись в кружок, протяжно и печально пели бабы.
Марья подбрасывала сучья в огонь, следила за большим казаном, подвешенным на жерди. Белоголовый старик, который спас ее от смерти, чинил истлевшую от пота п солнца рубаху. Плечистый парень Платон приволок охапку сучьев, свалил их у костра, сказал:
— Рыбаки сеть вытащили, рыбы — прорва! Ба-альшущие!
Он присел у костра и стал смотреть, как Марья ломает сучья, подкладывает их в огонь. Глуповатая, счастливая улыбка проплывала по губам Платона.
— Что уставился-то? — спросила Марья.
— Ничего, смотрю просто. Красивая ты, Марья.
— Только красота эта не про тебя, Платоша.
— За посмотренье денег не берут. — не обидевшись, Платон продолжал улыбаться.
Из темноты вынырнули двое мужиков, один в лаптях, другой в разношенных сапогах, оба в рваных армяках.
— Хлеб да соль, подневольные! — хрипло поздоровался высокий и тощий. Второй мужик почему-то засмеялся.
— Здоровы будьте, православные, — глянул на них старик.
— Куда ж это вы всем миром путь держите? — Тощий присел у огня.
— Да вот на Урал-горы, к Демидовым.