Дева в саду
Билл взъярился из кухни:
– Сию минуту освободи уборную! У других, знаешь ли, тоже бывают потребности!
Стены были тонкие, режущий голос врезался глубоко. Билл делал классические ошибки: каждую игрушку вручал Маркусу за полгода до того, как тот был готов с нею играть. Каждому учителю сообщал – тут еще на горе помогала эта математическая странность, – каждому учителю втолковывал, что мальчик гений. Главное же: он захотел участвовать в его детском чтении. Собственной рукой рассеял тут и там тонкую пыль библейских сказаний: Маркус должен познать воображаемые миры, куда войдет, конечно, вместе с Биллом. Что ты чувствуешь, когда это читаешь? Что тебе представляется? Что трогает твое сердце? Медлительный мальчик смотрел в пространство и складывал числа. Это было его собственное, ненаследное. Этого в филологической семье никто не мог ни разделить с ним, ни оценить.
Пред лицом Билловой взрывчатой любви Уинифред оставалось только стушевать себя. Энергию переводить в инерцию. Сводить к небытию. Возможно, не стоило так делать. Никакой радости ей от этого не было. Послышался осторожный щелчок двери. Уинифред прошла за Маркусом в его комнату – мальчишескую, с верстачком, с аккуратно выстроенными моделями военных и прочих машин. Маркус смотрел в окно. На отца он был разительно похож лишь в больнице, когда впервые глотнул воздуха. Теперь он больше походил на Уинифред, чем ее дочери. Апатичный, невозмутимый, невыразительный. Ей хотелось прикоснуться к нему, но она не стала.
– Маркус, ты занят сейчас?
Он покачал головой.
– Мне нужно в Блесфорд за продуктами. Поможешь нести?
– Да, только куртку возьму.
Она хотела сказать, но промолчала: может, когда вернемся, он уже поостынет. Если Маркус это уловил, то виду не подал. Когда они изредка говорили по-настоящему, то всегда без слов. Иногда ее подмывало крикнуть: Маркус, с тобой что-то неладно, совсем неладно! Маркус, поговори со мной! Но она молчала. Ему нужно было, чтобы она молчала. Или так ей казалось. Учительская улочка, спиной упираясь в Дальнее поле, спереди представляла собой одинокий рядок пригородных домиков вдоль сельской дороги, изгибисто бежавшей (по крайней мере, в 1953 году) среди полей с изгородями из боярышника и камня. Но и в те дни улочка имела собственную автобусную остановку: термакадамовую бухточку с оцинкованным навесом и кованой табличкой. К семидесятым годам дорогу благоустроили, расширили и спрямили, поставили рыжего света фонари вдоль ее гладкой крапчатой ленты. Раскорчевали боярышник, выровняли поля и густо засеяли мини-коттеджами с коротенькими подъездными дорожками и белыми оградками из лилипутского пластика. Тогда Учительская улочка приобрела вид затравленный и обнищалый. Но в 1953 году Поттеры еще могли с натяжкой считать себя деревенскими жителями. Они часто ходили гулять по проселку через луга, через поля овсяные и ячменные к станции водоочистки. Во время этих прогулок Уинифред называла детям луговые имена: вот колокольчик, звездчатка, золотушник, зверобой, мышиный горошек, смолёвка, трилистник. Девочки нараспев повторяли за ней. Маркус со своей сенной лихорадкой чихал и трясся. Глаза заплывали лоснистыми веками, в носовых пазухах сверлила боль, и ободранным казалось вспухшее нёбо. Станция была как замкнутый форт: за железной оградой бетонные кубы без окон, земляные горбы, покрытые искусственной травкой. И тишина здесь была человеческая: только и звуков что сдержанное гуденье проводов да ветряной шорох лап разгрузчика по брошенным бочкам с гравием. Девочки спешили свернуть и двинуться прочь, словно это место было заразное. Маркусу тут отчасти нравилось. Тут не было трав с щекотными султанами и царил порядок вроде кладбищенского: подстриженная опрятность, холмики, беззвучие. Стоило бы, кажется, остановиться и все рассмотреть, коли уж станция объявлена целью прогулки. Но они ни разу не остановились. Симмонс как-то сказал, что оборотная вода чище ключевой, практически стерильна. Маркус тогда подумал о тихой работе очистной станции.
Поездки в Блесфорд, как и походы к станции, сводились для него к определенному порядку следования сведений и боли. До Блесфорд-Райд он ходил в подготовительную школу при калверлейской соборной – это было в другую сторону и далеко. Блесфорд означал магазины и больницу. Уинифред пересказывала Маркусу его скудную историю так же, как на прогулке называла растения. В Средние века Блесфорд был рыночным городом, и кое-что от тех времен уцелело, зажатое слипшимися кубами стекла и каменной штукатурки. Замок еще стоял пустой скорлупой на мелком травистом пригорке, и к нему вела лестница с железными перилами. Была рыночная площадь с полосатыми палатками. А по средам у железной дороги бывал скотный рынок, и несколько часов мостовая пахла соломой, навозом, мочой и страхом, а потом все это смывали из шланга. Были старые имена: Скотинный двор, Укропная улица, Замарашный переулок, Помольные ворота. Автобус описывал круг по этим узким улочкам, минуя практичные краснокирпичные здания с асфальтовыми дворами: Главный почтамт, городская больница, автобусная станция.
Маркус долгие недели проводил в больнице с особенно тяжелыми приступами астмы или же подвергаясь малоэффективным исследованиям, чьей целью было установить ее причину. Некие обобщенные «врачи» полагали, что в Маркусе скрыт «инфекционный очаг» и астма – лишь вторичное проявление инфекции. Ему делали рентген, брали кожные пробы, его измеряли и взвешивали. Ему вы́резали в тщетной надежде миндалины и аденоиды. Он тем временем изучал разное, в основном – природу зрения.
Он слышал однажды, как Александр с отцом говорили о влиянии чахотки на творческий процесс. «Стремительность и лихорадочный блеск таланта», – сказал Александр. Много лет спустя Маркус задумается о связи дыхания и наития. А в тот день слова Александра достаточно затронули его, чтобы он про себя заметил: астма не такова. Астма не возбуждает. Она растягивает время и восприятие, так что все делается медленным, четким и ясным.
Вне приступа больница была обычным помещением: просторная, темно-красная, пропахшая карболкой и цветами. Сестры, снующие туда-сюда, крахмал, прокипяченное железо инструментов.
В приступе пространство и время проявлялись физически. Боль обводила контуры и отмечала координаты каждого ребра. Каждый глоток холодного воздуха, мучительно и шумно втянутый, мучительно и шумно вытолкнутый, отпечатывал в сознании свою продолжительность. Маркус приобрел характерную позу астматика: гнутая спина, сутулые плечи, ребра словно подвешены, вес тела переложен на негнущиеся руки с напряженными костяшками. Человекоподобная клетка для боли и борьбы. Из этой неподвижной клетки он яснее воспринимал строго определенные вещи: цвета, очертания, людей, больничные тележки и вазы, витой узор, что, свища и царапая, чертит в нем воздух меж остановок главного, непереносно чувствительного о́ргана. Все, что было внутри и снаружи, проступало ясным и черным контуром среди наползающей мути.
Бывали мгновения предельной боли, когда зрение достигало четкости математической. Возникала двухмерная серо-бело-черная карта, и становились на ней понятны линейные отношения вещей: занавесок, углов мебели, кровати, стула, пальцев, щиплющих одеяло, треугольных складок, остающихся после щипка. Эта карта сообщалась с картой внутренней, на которой сужались, закупоривались воздушные ходы. Дважды, теряя сознание, он видел в последний миг одно и то же. Раз, когда перед удалением миндалин бился под марлей с эфиром, и второй – когда жесточайший приступ оборвался обмороком. (Частые свои обмороки он ненавидел.)
Он видел кружащую геометрию. Вращался лист миллиметровой бумаги, клеточки уменьшались в согласии с неким почти уловимым геометрическим принципом и одновременно тоже вращались, и в центре всего (где-то на периферии зрения) была точка схождения, бесконечность.
Геометрия одновременно прилежала и противостояла страдающему животному. Она разрасталась, когда росла боль, но все же с усилием можно было переключить внимание с боли на геометрию. Геометрия была неизменна, точна и в родстве с абсолютом. Маркус не противопоставлял геометрию боли. Обеим им противопоставлялась «нормальная жизнь», в которой просто принимаешь вещи, как они есть. Все множество блестких, лоснистых, мягких, твердых, переменчивых, осязаемых вещей принимаешь легко, без нужды в карте и ранжировке…