Белая ночь
Анатолий Азольский
Белая ночь
1
Алабин и Коваль познакомились в поезде Москва — Кисловодск. Могли бы ехать на курорт в другие дни, разными поездами, в одном купе не соседствовать, но в любом случае билеты получили бы в 5-й, мягкий вагон: кому он как не полковникам, такой уж порядок держался со времен не так давно отгремевшей войны. Обоим за сорок, болезни уже подступали, сердце, желудок, легкие требовали горного воздуха, целебных вод и теплой, не слишком сухой погоды, то есть всего того, чем богат Кисловодск, а то, что купе на двоих, так это случайность, несть им числа, из них и составлена жизнь, они так же неумолимы, как решка упавшей монеты или орел, что, в сущности, равнозначно. Попутчики не могли не вспомнить войну, в разговоре промелькнули фамилии общих знакомых, они и подсказали полковникам, кто где служит: Алабин — финансист, Коваль — из госбезопасности. Короткое дорожное знакомство не стало обычным приятельством, потому что Коваль офицеров, подобных Алабину, недолюбливал: слишком грамотны, отлично знают законы, чрезвычайно щепетильны и на нужные контакты не идут. Финансист отвечал взаимностью, помнилось давнее — в 1937 году — общее собрание слушателей Военно-хозяйственной академии в Харькове, представление им нового начальника, командарма Шифриса, высказанные ему пожелания так же плодотворно, как и раньше, служить делу воспитания командиров РККА, — и еще одно пожелание, от лейтенанта НКВД, поднявшегося в первом ряду:
«Предлагаю высказать гражданину Шифрису партийное недоверие!» Все обомлели.
Чернобородый Шифрис (четыре ордена Красного Знамени на гимнастерке) так побледнел, что лицо его стало внезапно снежно-белым. Никаких поводов для недоверия не было, в президиуме сидела вся военно-партийная и хозяйственная верхушка Харькова, только что благословлявшая Шифриса, и тем не менее общее собрание тут же раболепно проголосовало за это самое партийное недоверие. Уже потом поползли слухи, что лейтенант просто-напросто ошибся при чтении подсунутой ему бумажки, спутал фамилии, Шейниса принял за Шифриса, и Алабин испытал омерзительное чувство омертвления при жизни: с ним не только не считались, а обращались как с игрушкой, манекеном, муляжом.
Обоюдное неприятие обязывало чтить бытовой этикет, на Кисловодском вокзале расстались, пожелав друг другу отличного отдыха и скорой встречи, о месте и времени которой и речи не было, естественно. Если раздельные мягкие вагоны по родам войск даже и не замышлялись, то санатории все были во власти министерств и управлений; на привокзальной площади полковники сели в разные автобусы, надеясь на то, что больше не увидят друг друга. Да и попробуй свидеться. Наверное, Кисловодск приютил сотню тысяч отдыхающих, одни приезжали с путевками, другие быстренько расхватывали курсовки, третьи ночевали в так называемом частном секторе. Тысячи статистов горланили, шептались, орали, напевали, прятались в кустах и наполняли палаты. В этой массе бездельников не различишь ни Алабина, который в сером костюме походил на бухгалтера, ни Коваля, напоминавшего смятыми брючками завхоза. Однако — встретились, по пути от Храма Воздуха, мановением чьей-то воли (авторской ли, режиссерской?), — жили-то разобщенно, утром у каждого свои процедуры, потом обед и послеобеденный сон, в четыре вечера — полдник, то есть стакан кефира с булочкой, и лишь после него можно ступить на тропу, ведущую к поднебесью, чтоб к ужину спуститься в благоухающий город. На спуске две тропы сблизились, Алабин и Коваль оказались в точке слияния, что, строго по науке, сущий бред, вероятность, близкая к нулю, но — увидели друг друга, и ничего им не оставалось, как порадоваться сему обстоятельству. Еще большую радость доставило бы обоим расставание, да вдруг натолкнулся на них бывший сослуживец Коваля, появлением своим напоминая чрезмерно поддавшего суфлера, покинувшего свою конуру и начавшего плести отсебятину…
2
По многовековой теории люди на сцене и в жизни только тогда интересны и увлекательны, когда их тягучее, скучное и ленивое бытие нарушается оглушительным известием, слетевшим с уст давно знакомого им человека, или вторжением чужака.
Герой он или злодей — да важно ли это, ведь никто не знает, что такое добро и как его отличить от зла. Пьеса, понятно, сочинена, выдумана, и автор предательски обнажает дурные или не совсем дурные человеческие свойства. Но жизнь сама — хаотична ведь и сумбурна, вообще находится за пределами здравого смысла, как некоторые справедливо полагают, и не поддается никаким жестко заданным правилам. Более того, воцарись эти правила — и человек заскучает, зевота сведет его скулы, а глаза устремятся в сторону неведомых пока тревог, радостей и безумств.
Вот и гадай, откуда возник этот прошлый сослуживец, каким ветром занесло его в окрестности Храма Воздуха и где закопал он парашют, если сброшен был небесами на тех, кто окажутся причастными к зачатию ребенка, каковое случится в Ленинграде через одиннадцать месяцев и чему посвящена эта повесть. Волнистые волосики уложены на потребу дамочек областного масштаба, демонический разлет бровей придает слетавшей с пухлых губ галиматье некое значение, выходящее за рамки повседневности. Жесты коротки, бережны, продуманны, глаза с поволокою, лицо грамотно выражает дружелюбие и сочится обаянием. Душа общества! Человек, мысленно аплодирующий собственной персоне и обожающе на нее смотрящий, — личность, которая задохнется презрением к себе, если не ощутит всеобщего признания своих талантов, даже если все общество — два человека всего, случайно встреченные, да кустарники на холмах, где, правда, давний сослуживец Коваля уже расположил благодарное человечество, овациями сопровождавшее его россказни. И какую бы белиберду ни нес, а мелкий позорный страх чуялся полковниками, а уж самим говоруном тем более, ибо быстренько уразумел он, что пора расставаться, настало время дать отмашку незримой клаке, унять аплодисменты, и — сорокалетний! — резвым жеребчиком поскакал прочь, свое дело сделав и заслужив блестящий отзыв Коваля, от которого не могло ускользнуть брезгливое недоумение, мелькнувшее на вежливо-сухом лице Алабина и обратившее душу общества в бегство. Опровергая домыслы о спрятанном парашюте и суфлерской будке, сослуживец промолвил на прощание, что спешит на поезд в Пятигорск, где и отдыхает, а здесь, в Кисловодске, он ради Храма Воздуха.
— Отличный офицер, скажу я вам!.. И человек! — пылко уверил Коваль, изучивший все маски и роли давнего соратника, восходящую звезду госбезопасности.
Алабину промолчать бы, протянуть на прощание руку — и к себе в санаторий.
Зачатие ребенка через одиннадцать месяцев все равно произошло бы, таких зачатий — миллион в сутки, но в тумане неопределенностей скрылось бы место рождения и некоторые обстоятельства. Так, вполне возможно, что к потолку родильного отделения тюремной больницы в Крестах взлетел бы первый крик младенца, а то и в самой камере.
— Злобен и коварен. Не брезгует наушничеством. Склонен к привиранию.
Заслуги свои часто преувеличивает, чужие — преуменьшает. На службе жесток к подчиненным. Детей не любит. Трижды женат…
Так сказал Алабин, и по искаженному лицу Коваля понял, что попал, как говорится, в точку. Не благоразумие, а такт взяли верх, и, не без насмешки, финансист прибавил, обращая ранее сказанное в шутку:
— Второй жене алиментов не платит.
Коваля будто оглушили… Правду, сущую правду говорил финансист, потому что сослуживца своего уж он-то, Коваль, знал преотлично, и с алиментами у женолюбца какие-то сложности должны быть. Поражала не только прозорливость Алабина. В Министерстве Вооруженных Сил СССР много управлений, но ни одно из них, включая и финансовое, сбором сведений, компрометирующих офицеров госбезопасности, не занимается. Так из каких же источников почерпнуты установочные данные на человека, доступ к биографии которого затруднен?