Неправильный рыцарь (СИ)
«Скотина, а чувствует, — подумал Эрлих и небрежно-ласково потрепал густую серебристую гриву. — Понима-а-ает… Что ж, мой драгоценный Ланселот — по-своему благороден. Недаром же я расплатился за него целой деревней, да побогаче этой. Говорят, правда, их всех потом — от священника и до последнего сопливого младенца — угнали, увели язычники. Хм, забавно!»
Покачиваясь в седле, он с отвращением и даже некоторой гадливостью наблюдал за извивавшимся в грязи смердом.
Утренний дождь вволю исхлестал и кособокие домишки, и реденькие изгороди, и чахлые, убогие деревца, и людей, и скотину, и птицу. Он исполосовал всю округу, почти утопив ее в холодных потоках. Пронизывающе холодных. Единственную широкую дорогу так развезло, что благородному Эрлиху со свитой приходилось то и дело спешиваться и вести коней под уздцы. Последнее обстоятельство, разумеется, не прибавило им благодушия.
— Помилуйте, господин барон!
Бурые, щедро промасленные, лохмотья едва прикрывали заскорузлое, годами не мытое, тело старосты. Сальные волосы, сьеденные почти до основания зубы и многочисленные трофические язвы… В душе благородного Эрлиха мутной волной поднялось омерзение. Казалось, еще немного — и его, любителя изящных сирвент и кансон, стошнит прямо на роскошную, ухоженную, кое-где перевитую цветными кожаными ленточками, гриву Ланселота.
Он сделал знак секретарю.
— Добрые поселяне! — в надменности не уступая своему господину, произнес юноша. Алый бархатный камзол сидел на нем, как влитой, а многочисленные цепочки самого сложного узора (среди них не было ни одной серебряной — только золотые) сверкающим водопадом низвергались с его груди. Хрупкий и тонкокостный, он был нежен, будто девушка, — и, будто девушка, носил длинные кудри цвета червонного золота. Злые языки поговаривали, что являлся он не только секретарем и живым талисманом благородного Эрлиха-Эдерлиха-Эрбенгардта, но и его любовником. Впрочем, разносить дрянные сплетни — занятие для старых, выживших из ума баб, простолюдинов и бездомных, безземельных отщепенцев.
— Господину барону донесли, что вы долгое время утаивали большую часть налогов, причитающуюся ему, как вашему господину и защитнику. Также господину барону донесли, что вы некоторое время — весну и лето — скрывали у себя колдуна, оскорбившего Его Сиятельство. Смертельно оскорбившего! — возвысил голос секретарь. — Уже только последнего достаточно, дабы отправить всех вас живыми в ад. Но господин добр, снисходителен и милосерд! — воскликнул юноша, и белое перо на его шапочке качнулось влево-вправо.
— Нас помилуют…помилуют…помилуют… — загудела толпа. И мужчины, и женщины, и старые, и малые не верили своим ушам. Слишком…ох, слишком хорошо они знали своего господина.
— Славьте Его Сиятельство! — звонким яростным голосом выкрикнул юнец. — Славьте, ничтожные!
И когда, наконец, Эрлих и его слуги, и воины устали от радостных оглушительных воплей, слез и причитаний, а благородному Ланселоту надоело переступать тонкими, изящными ногами, уворачиваясь от рук ошалевшего старосты, — секретарь властно поднял руку.
— Господин видит, что вы — и впрямь добрые поселяне, верные подданные. Но грехи отпускает священник, а прощает бог. Грехи ваши — грехи тяжкие. Но господин Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт, барон фон Труайльдт, сир Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, в общем, Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки, ваш господин — добр, снисходителен и милосерд! — нараспев, с улыбкой, произнес юноша. — Вы, подлые, заслуживаете самого тяжелого, страшного, самого жестокого наказания. Но господин барон не отправит вас живыми в ад, хотя и следовало бы. Ибо перед Господом богом нашим и самим королем обещал он — и до сих пор хранил верность своему слову! — не злоупотреблять дарованной ему властью.
Он замолчал. Сотня глаз с надеждой и мольбой смотрела то на него, то на всемилостивейшего господина барона. Всемилостивейшего и — для них — всемогущего.
Наконец, розовые, красиво очерченные губы юнца раздвинулись в улыбке:
— ОН ОТПРАВИТ ВАС ТУДА МЕРТВЫМИ!
Эрлих бережно погладил серебряную розу, что украшала перстень на его правой руке. Изысканное творение ювелира — нежней дыхания и чище морозного утра; светлое, как лицо его возлюбленной.
«Имбергильда, прелестная Имбергильда! Белая роза в росе — имя Твое! Лучшие из труверов и менестрелей посвящают Тебе сотни, тысячи кансон и сирвент, приятнейших для слуха и сладчайших для души. Благоуханна добродетель Твоя и алмазные россыпи хранит душа Твоя. Красота же Твоя — неописуема для смертных.
„О, дева дивная,
Господь Тебя храни!“
Да, да! Да благословит Тебя Господь и Пресвятая матерь Его, да охранят Тебя святые угодники! Да осенят Тебя крыльями ангелы, ибо Ты одна из них! О, моя Имбергильда — моя, только моя!» — Благородный Эрлих, вздохнув с нежностью и умилением, дал отмашку. После чего рванул поводья, и совершенное по форме, изящное и округлое, копыто в следующее же мгновение переломило хребет старику.
…«Восстановление попранной справедливости» заняло у славных воинов благородного Эрлиха всего-то лишь полчаса. Всего лишь полчаса — и души «добрых поселян», с понурыми головами, держа за руки близких и подгоняя одиноких, гуськом отправились прочь. Сопровождавшие их ангелы так же были хмуры и безмолвны.
Возможно, не стоило уничтожать всех и вся подчистую. Тем более, перед грядущей помолвкой, когда не то, что каждый золотой — каждый грош на счету. Одним только нищим надобно, как предписывает обычай, собрать кошелей десять, а то и двадцать пять звонкой меди.
Но благочестие и великая набожность господина барона, его слуг и воинов не позволяли им поступать иначе. Зло должно быть наказано — и без долгих размышлений! Дабы другому подлому люду не повадно было огорчать непослушанием своих сеньоров и осквернять саму идею Преданности.
К тому же, верность королю и церкви требовала беспощадно давить в себе корыстолюбивые помыслы. Безжалостно и беспощадно! ИБО ДЛЯ ИСТИННОГО РЫЦАРЯ БОГАТСТВО — ЭТО НИЧТО, А ДОБРОДЕТЕЛЬ — ВСЕ! И великие, и малые подвиги во славу ее угодны сильным мира — и этого, и потустороннего. Воистину так! Аминь!"
«Роман о заклятых
любовниках»,
глава девяносто
пятая
Глава седьмая
Звезды блестящими, хорошо надраенными пуговицами рассыпались по темному бархату неба. Местами угольно-черному, местами густо-синему, местами пепельному. Словно некогда дорогая, но уже изрядно поношенная ткань на платье знатной, но (увы!) не слишком-то богатой дамы (вдобавок ко всему, еще и неряхи), пытающейся прикрыть полинялый, ветхий и давно не стираный наряд кой-какими драгоценностями.
Узкое, стрельчатое окошко закрывала ажурная решетка. Серебряная, в виде сплетающихся между собой роз. До того густая и частая, что юркий ночной ветерок немало потрудился для того, чтобы проникнуть внутрь — в большую, пышно обставленную комнату, которую невеста заботливо предоставила жениху. Выбор помещения казался странным: его кричащая, поистине варварская роскошь могла кого угодно лишить душевного равновесия. Устрашающих размеров кровать на приземистых массивных лапах будто приготовилась к прыжку и лишь выжидала подходящий момент. Необъятный балдахин, низвергающий вниз, по обе ее стороны, тяжелые складки парчи, отливал металлическим блеском. Шкуры диких зверей, грудой сваленные на полу, выглядели живыми: Эгберту то и дело мерещилось, что они ме-едленно поднимают головы, их стеклянные глаза постепенно превращаются в настоящие — горящие, налитые кровью, а длинные острые когти вот-вот потянутся к нему… Окончательно «добило» рыцаря бледно-лиловое шелковое покрывало, расшитое серебряными лилиями, латинскими изречениями и крошечными черепами, в «умильных» веночках из костей. К сожалению (а может, и к счастью), рыцарь не знал латыни. Зато благодаря своей тетушке Аделаиде, хорошо знал другое: такой тканью покрывают нагие тела монахов. В гробу. Вместо савана.