Неправильный рыцарь (СИ)
— Спи, друг, — улыбнулся Эгберт. — А я пойду, пожалуй.
Легко сказать! Слабо завязанный хворост рассыпался; веревки, при соприкосновении с землей, развязались, раскрутились и змеями скользнули в траву. Рыцарь вытер пот со лба, кое-как (практически, наощупь) сгреб остатки злосчастной вязанки и тихонько (дабы не разбудить его? ее?) направился к костру.
Когда Эгберт вновь ступил в световой круг, его ноздрей коснулся изумительный, превосходный, чудесный, потрясающий, неповторимый — словом, аппетитнейший аромат жареного мяса. «Наверно, так пахнет в раю», — простодушно подумал рыцарь и украдкой облизнулся.
А и впрямь — было, чем восторгаться. Хрустящие золотые кольца лука возлежали на овальном блюде, серебряном и очень массивном, поверх разложенных на нём ярких кружевных листьев салата. Сковорода больше не плевалась раскаленным жиром и не сдвигала набекрень тяжелую крышку, а тихо, по-змеиному, шипела на склонившегося к ней в три погибели отца Губерта. На что тот, однако, не обращал ни малейшего внимания.
Чуть поодаль, на гигантском пне, очевидно, не раз и не два служившему столом для местных обитателей, прелестная Люсинда расстилала кусок небеленого льна, старательно разглаживая лишние складки и складочки; расставляла серебряные тарелки и небольшие кубки. Их обрамлял узор из виноградных гроздьев, роль ягод в которых выполняли крупные, цвета первой листвы, бериллы.
«В эдакой-то глуши, а кубки-то, кубки! Хоть бы и самому королю на стол, ей-богу, не стыдно! Вот это да-а-а…», пронеслось в голове Эгберта.
Монах оторвал пристальный взгляд от шипящей, исходящей тихим негодованием, сковороды с очередной порцией мяса и улыбнулся подошедшему рыцарю.
— Принес? Ну, и молодец! Не торчи, как пень! Швыряй хворост, да и садись поближе.
И с наслаждением потянув носом божественный аромат, произнес:
— Уже почти готово. Я тут, сам видишь, живу в тишине и покое. Ну, почти в тишине, — тут же поправился старик и, с силой, потер нос. — Могу часами предаваться размышлениям. Вот и пришел к мысли, что безвкусная (то бишь постная) еда — превеликая мерзость перед Господом. Ну, сам посуди! Еда без соли, без сахара и без специй… Да разве ж это еда? Что может быть гаже?! Поглощая ее, испытываешь удовольствие лишь от сознания величия собственного духа. То есть — непременно и неукоснительно впадаешь в гордыню. Следовательно, постная (в моем разумении — плохая, очень плохая!) еда располагает ко греху. А кто не согласен, с тем я и поспорить могу. С глазу на глаз, — и он многозначительно посмотрел в сторону пещеры, где в глубине хранилась немалая коллекция оружия. — Не хочешь? По глазам вижу, что нет, а зря-а-а! — засмеялся монах.
И тут в световой круг вступила Мелинда. За ее широкой спиной, надежно укрытое тенью, неловко толкалось и переминалось с ноги на ногу какое-то существо. То ли из-за темноты, то ли из-за того, что оно ни секунды не стояло спокойно, то ли из-за прекрасных серых глаз под сурово нахмуренными бровями, сведенными к переносице, что в упор смотрели на Эгберта, только он никак (ну, ни-и-как!) не мог разглядеть таинственную зверюгу.
Красавица возмущенно фыркнула и, сжав кулаки, решительным шагом направилась к месту, где сидел рыцарь.
Завороженный Эгберт который раз за день мысленно приготовился к мученической смерти, жалея лишь о том, что произойдет она на голодный желудок. Он с замиранием сердца принюхался к одуряющему аромату жареной свинины (тот распространился уже по всей поляне) и сглотнул.
Старик с интересом наблюдал за развитием событий. Неизвестно что бы произошло в тот вечер. Какие страшные и кровавые события. Очень может быть — одним рыцарем и бароном на свете стало бы меньше. Но белокурая Люсинда (как и полагается настоящей героине рыцарского романа, обладающей хрупкостью, прелестью и должной мастью), с криком бросилась к сестре, обвила ее руками, как гибкая лиана могучую сосну и, привстав на цыпочки (она еле удерживалась, балансируя на кончиках пальцев), что-то быстро и горячо зашептала ей на ухо. Та недоверчиво хмыкнула. Между тем, Эгберт откровенно, в полное свое удовольствие, любовался ногами грозной красавицы, в свете костра отчетливо прорисованными под тонкой тканью.
Мелинда неспешно, очень внимательно оглядела взволнованного Эгберта и, будто нехотя, произнесла:
— Так уж и быть. Живи!
Старик хлопнул в ладоши и расхохотался.
— Ну, дети мои! Приступим к трапезе. Как там у поэта? «Пока частное в целое не влилось». Аминь!
К удивлению Эгберта, девушки не нуждались в долгих уговорах. Аппетит у обоих оказался просто зверский. Еду они поглощали безостановочно. Только Люсинда — не торопясь, с томной кошачьей грацией, кроша хлеб в соус, облизывая пальцы и при этом довольно жмурясь, словом, — всячески растягивая удовольствие. А Мелинда, напротив, — набрасывалась на еду, как изголодавшаяся львица на долгожданную добычу и, терзая мясо ослепительно-белыми, ровными — один в один — зубами, отрывала от него огромные куски и глотала их, не жуя. Лица у девушек раскраснелись, а пухлые губы блестели от масла.
Мысленному взору рыцаря предстала его невеста, жеманно и с видимым отвращением (а кто бы смог иначе?) пьющая уксус из длинного узенького бокала дымчатого желтого стекла. Сама такая же бледно-желтая и узенькая во всех частях тела, где надо и где не следовало бы — и его затошнило.
Прелестная Люсинда (она тем временем доела уже третью порцию) погладила себя по слегка вздувшемуся животу (нет, скорей — животику) и сладко простонала:
— О, ка-а-ак вку-усно… Дедушка, ты ге-ений! О-ооох…
И грустно добавила:
— Кажется, я объелась.
Ее сестра, не в силах оторваться от трапезы, мотнула головой в знак согласия.
— Так запей вином, — посоветовал старый монах и, трижды щелкнув пальцами, достал из воздуха пузатую оплетенную бутыль с тонким горлышком и, под одобрительные возгласы девушек до краев наполнил кубки.
Эгберт осторожно пригубил вино и был потрясен. Даже его чудесное появление из ничего и ниоткуда не обескуражило рыцаря так сильно, как воистину неземной вкус напитка. Густое, цвета запекшейся крови, с тонким, едва уловимым ароматом, это вино не посрамило бы и погреб самого короля (кстати сказать, прекрасно разбиравшегося в горячительных настойках, столетних медах, дорогих винах и прочих жидких субстанциях, радующих нутро и веселящих душу).
— Истинно говорю Тебе, Господи! — торжественно произнес монах, и кубок, зажатый в его грубоватой, мозолистой длани, казался младенческой игрушкой. — Не помутнения рассудка, но ради бодрости плоти и веселия духа вкушаем мы это вино. Аминь!
Еще дважды наполнялись кубки. А потом старый монах опять щелкнул пальцами — всего один раз — и оплетенная ивняком бутыль (вина в ней оставалось еще много — больше половины) исчезла так же загадочно, как и появилась. Просто растаяла в воздухе. Вот и все!
Перехватив грустный взгляд рыцаря, старик от души ему посочувствовал:
— Разделяю твою печаль, сын мой. Искренне и всецело. Но этим бо-ожественным напитком не принято упиваться — его вкушают. Иногда, по особому случаю. Как вот сейчас.
Легкие ночные ветерки, прохладные и юркие, трижды наперегонки облетели уютную полянку и унеслись в темноту. Где-то далеко, в лесной чащобе, послышалось хриплое «ку-ку, ку-ку-у… ку-ку-ку-ууу-ку-у…» Невидимая птица куковала как-то уж совсем неторопливо, если не сказать — вяло. Будто делилась накопившимися за день мыслями — и были они не слишком веселы и приятны.
— Странная она у вас какая-то, — пожал плечами рыцарь.
— Да не странная она, не странная! Просто надоели вы ей, аж до смерти. Вон как жалуется, душеньку свою изливает, выворачивает. Эх, бедолага-а… Ну, посуди сам! — предупреждая следующий вопрос рыцаря, сказал монах. — Одна кукушка на целый лес, а вас, бродячих да проезжих, разве сосчитаешь? И каждый с расспросами пристает: сколько ему жить осталось, а?